иное, как темное или ясное сознание неудовлетворительности безусловного разума». Отсюда возникает стремление к религиозности вообще, но это стремление, «по самому происхождению своему из развития разума, не может подчиниться такой форме веры, которая бы совершенно отвергала разум, ни удовлетвориться такою, которая бы поставляла веру в его зависимость». В крайнем развитии рационализма коренится источник отчуждения искусства от жизни и упадок поэзии. Вообще современный характер европейского просвещения однозначителен с характером образованности греко-римской, «когда, развившись до противоречия самой себя, она по естественной необходимости должна была принять в себе другое, новое начало, хранившееся у других племен, не имевших до того времени всемирно-исторической значительности». Заключительный вывод тот, что «на дне европейского просвещения в наше время все частные вопросы о движениях умов, о направлениях науки, о целях жизни, о различных устройствах общества, о характерах народных, семейных и личных отношений, о господствующих началах внешнего и самого внутреннего быта человека — все сливается в один существенный, живой, великий вопрос об отношении Запада к тому незамеченному до сих пор началу жизни, мышления и образованности, которое лежит в основании мира православно-славянского».
Обращаясь к России, Киреевский отмечает, как коренное отличие литературы русской от западноевропейской, ее подражательность. В народной самобытности западноевропейских литератур, в живой целости образованности европейских народов заключается основа значительности западной культуры. Подражательность нашей литературы делает произведения ее интересными для других народов разве только в статистическом отношении, как показание меры наших ученических успехов в изучении образцов. «Мы переводим, — говорит Киреевский, — подражаем, изучаем чужие словесности, следим за их малейшими движениями, усвояем себе чужие мысли и системы, и эти упражнения составляют украшение наших образованных гостиных, иногда имеют влияние на самые действия нашей жизни, но, не быв связаны с коренным развитием нашей, исторически нам данной образованности, они отделяют нас от внутреннего источника отечественного просвещения и вместе с тем делают нас бесплодными и для общего дела просвещения всечеловеческого». Такие явления, как Державин, Карамзин, Жуковский, Пушкин, Гоголь, — исключения, речь идет о словесности вообще, в обыкновенном ее состоянии. «Те начала умственной, общественной, нравственной и духовной жизни, которые создали прежнюю Россию и составляют теперь единственную сферу ее народного быта, не развились в литературное просвещение наше, но остались нетронутыми, оторванные от успехов нашей умственной деятельности, между тем как мимо их, без отношения к ним, литературное просвещение наше истекает из чужих источников, совершенно не сходных не только с формами, но часто даже с самими началами наших убеждений». Киреевский считает ошибочным мнение, «что полнейшее усвоение иноземной образованности может со временем пересоздать всего русского человека, как оно пересоздало некоторых пишущих и непишущих литераторов; уничтожить особенность умственной жизни народной так же невозможно, как невозможно уничтожить его историю; заменить литературными понятиями коренные убеждения народа так же легко, как отвлеченною мыслью переменить кости развившегося организма». Наконец, если бы это и было возможно, то в результате получилось бы не просвещение, а уничтожение народа. Одинаково ошибочным признает Киреевский и другое мнение, противоположное указанному безотчетному поклонению Западу, «столько же одностороннее, хотя гораздо менее распространенное», заключающееся «в безотчетном поклонении прошедшим формам нашей старины и в той мысли, что со временем новоприобретенное европейское просвещение опять должно будет изгладиться из вашей умственной жизни развитием особенной образованности»: восстановить форму жизни, однажды прошедшую и уже более не возвратимую, как та особенность времени, которая участвовала в ее создании, — это то же, что воскресить мертвеца. Сделавшись однажды участниками европейского просвещения, мы можем, если это нужно, подчинить его другому, высшему, дать ему то или другое направление, но истребить в себе его влияние мы не в силах. «Направление к народности, — замечает Киреевский, — истинно у нас как высшая ступень образованности, а не как душный провинциализм. Поэтому, руководствуясь этой мыслью, можно смотреть на просвещение европейское как на неполное, одностороннее, не проникнутое истинным смыслом и потому ложное, — но отрицать его как бы не существующее — значит стеснять собственное»: результатом в последнем случае была бы односторонность просвещения, утрата им общечеловеческого значения.
Заключительный вывод Киреевского тот, «что все споры о превосходстве Запада или России, о достоинстве истории европейской или нашей и тому подобные рассуждения принадлежат к числу самых бесполезных, самых пустых вопросов, какие только может придумать празднолюбие мыслящего человека». Следует различать две образованности, два раскрытия умственных сил в человеке и народах: «внутреннее устроение духа силою извещающейся в нем истины» и «формальное развитие разума и внешних познаний». Первая образованность «зависит от начала, которому покоряется человек, и может сообщаться непосредственно, вторая есть плод медленной и трудной работы. Первая дает смысл и значение второй, но вторая дает ей содержание и полноту. Для первой нет изменяющегося развития, есть только прямое признание, сохранение и распространение в подчиненных сферах человеческого духа»; вторая — бывает плодом более или менее продолжительных «совокупных усилий всех частных разумений». В переходные эпохи, в эпохи падения или колебания цельности внутренней образованности, внешняя формальная образованность отожествляется с истинною, совершенною. Таково, по мнению Киреевского, до последнего времени было состояние европейского просвещения; в данный момент заблуждение, «будто то живое разумение духа, то внутреннее устроение человека, которое есть источник его путеводных мыслей, сильных дел, безоглядных стремлений, задушевной поэзии, крепкой жизни и высшего зрения ума», может составляться из одного развития логических формул, начинает разрушаться успехами высшего мышления, и этим состоянием европейской мысли определяется отношение европейского просвещения к коренным началам образованности русской. «Любовь к образованности европейской, равно как любовь к нашей, обе совпадают в последней точке своего развития в одну любовь, в одно стремление к живому, полному, всечеловеческому и истинно христианскому просвещению».
Установив таким образом свою точку зрения на взаимное отношение образованности европейской и народной русской, Киреевский обращается к рассмотрению частных явлений современной русской литературы и останавливается на журналах. Общий вывод обзора тот, что у нас больше потребности мнений, нежели самих мнений; литературных мнений у нас еще не составилось и не может их быть, «покуда господствующая краска наших мыслей будет служить оттенком чужеземных убеждений», лишенных в данный момент единства и цельности; при отсутствии на Западе законченных систем теперь каждый должен составить себе свой собственный образ мыслей, и если он не возьмет его из всей совокупности жизни, то всегда останется при одних книжных фразах, живое рождается только из жизни… Некоторый поворот к изменению такого порядка вещей замечается в зарождении того «славяно-христианского» направления, «которое, с одной стороны, подвергается некоторым, может быть, преувеличенным пристрастиям, а с другой — преследуется странными, отчаянными нападениями, насмешками, клеветами, но во всяком случае достойно внимания как такое событие, которому,