Спорить с Эренбургом интересно. Правда, переубедить его трудно. И тем не менее в нем всегда чувствуешь человека, уважающего мнение собеседника. Ему чужда какая бы то ни была рисовка. Никаких эффектов, поз. Он сух, сдержан, порой даже резок, но в нем всегда ощущаешь душевную деликатность. С ним, его внешним обликом, манерой поведения, не вяжется представление о человеке, который может повысить голос, бурно выражать свое недовольство, хотя слова его часто злы, гневны, желчны.
— Читая иные книги, — Эренбург снова возвращается к героям современной литературы, — наш читатель должен усмехаться: ему рассказывают о нем словно о каком-то примитивном существе. Меня однажды спросили за границей: чем я особенно горжусь в литературной жизни Советского Союза. Не задумываясь, я ответил — советскими читателями.
Он замолчал, но тотчас, будто вспомнив что-то, продолжил:
— В начале революции расширение культуры шло за счет ее глубины, но мы давно уже отмечаем процесс углубления культуры, развития чувств, рост культуры эмоций. Я однажды спросил библиотекаршу крупной текстильной фабрики, какой роман охотнее всего читают работницы. Она мне ответила: "Конечно, "Анну Каренину". Над этим стоит призадуматься. Общество, в котором терзалась Анна, давно исчезло, но современные советские читательницы понимают трагедию героини Толстого, потому что она показана во всей своей сложности — не упрощена и не обеднена.
О новом советском читателе Эренбург говорит неизменно тепло и уважительно. Он как-то рассказывал, что после войны девушка-ленинградка дала ему свой дневник. Писателя привлекли записи: "Вчера всю ночь — "Анну Каренину". "Ночь напролет "Госпожу Бовари". Когда девушка пришла за своим дневником, Эренбург спросил, как она могла читать ночью, ведь не было света. Оказывается, девушка по ночам вспоминала книги, которые прочитала до войны, и это помогало ей бороться со смертью. Объяснение девушки произвело на Эренбурга огромное впечатление. В нем он увидел не только признание силы искусства, но и выражение силы характера советского человека.
Развивая свои излюбленные мысли о сотворчестве писателя и читателя, Эренбург говорит:
— Восприятие искусства тоже творчество, оно требует напряжения, воображения, чувства, ума. Дон Кихотов и Гамлетов столько, сколько было читателей. От этого сотворчества рождаются высокие чувства и вырабатывается мудрый взгляд на мир. Они учат отношению к жизни, а не тому, что плохо интриговать, убивать или шляться с копьем по миру.
В эту минуту наш разговор прервали. Эренбург ехал в Комитет защиты мира. Мы встретились уже после полудня на его даче, в Новом Иерусалиме, где он живет почти круглый год.
Кабинет немногим отличается от московского. Только очень солнечно да за широкой стеклянной стеной виден сад. Несколько картин. Керамика. Стеллажи и шкафы с книгами. Много старых, с потускневшими, пожелтевшими корешками. Смотрю — книга стихов «Разлука», 1922 год. Эренбургу — Марина Цветаева:
Вам, чья дружба мне далась дороже
любой вражды и чья вражда мне дороже
любой дружбы.
Сергей Есенин, «Трерядница», 1921 г. Авторская надпись:
Вы знаете запах нашей земли
и рисуночность нашего климата.
Передайте Парижу, что я
не боюсь его. На снегах
нашей родины мы снова сумеем
закрутить метелью, одинаково
страшной для них и этих.
"Любимому другу Илье Григорьевичу Эренбургу Б. Пастернак, 14/VI. 22, Москва".
"Дорогому Илье Григорьевичу Эренбургу — суровому и нежному писателю, другу всех мирных и простых людей — с любовью и преклонением К. Паустовский, 27 февраля 1956 г.".
Пробегаю глазами по корешкам: знакомые имена писателей, поэтов, художников, режиссеров, композиторов, генералов, маршалов…
Адмирал флота И. С. Исаков. "Военно-морской флот СССР в Отечественной войне", 1944 год. Дарственная надпись: "Где бы Вы ни были, на фронте или в «Москве», дорогой Илья Эренбург, я всегда представляю Вас знаменосцем Великой Отечественной войны, знаменосцем тех эпох, когда знамя шло впереди батальонов. Ваш Исаков".
…Так же, как и в Москве, — посередине кабинета письменный стол. На нем машинка. Кипа машинописных листов, испещренных пометками, исправлениями, многочисленными вклейками, которые, в свою очередь, тоже с поправками.
Хочется сказать несколько слов о манере работы Эренбурга. У писателя не было черновиков в обычном смысле, нет у него и разных вариантов и редакций — он правит и окончательно отделывает рукопись еще до того, как вещь в целом закончена. Пока страница не отработана, он не приступает к следующей. Помимо обычной работы над стилем и языком, такой кропотливый труд, бесконечные исправления и вклейки объясняются тем, что Эренбург сейчас, в противоположность своим ранним романам, где, обстоятельная разработка плана и фабулы играла первостепенную роль, всецело подчиняет сюжет логике развития характера героев.
— Новое содержание всегда диктует новые формы. Архитектура романа XIX века, — объясняет свои сегодняшние поиски Эренбург, — определялась судьбой одного героя или одной семьи. В наше время судьбы людей чаще, теснее, явственнее переплетаются. В повествовании это выражается быстрым перемещением планов, стремительной сменой места действия, одновременным развитием сюжетных линий, перекрещивающихся одна с другой. Язык становится лаконичным. Медлительная плавность уступает быстрому ритму. При этом, разумеется, существуют превосходные романы, стиль которых напоминает стиль Льва Толстого: одна фраза занимает порой полстраницы. Было бы неправильно посягать на бесспорную ценность таких произведений. Но я лично предпочитаю неуклюжие каракули ученика первого класса давно освоенной каллиграфии. Впрочем, дело это спорное, и судят книгу по ее достоинствам, а не по благим намерениям автора.
…Еще на московской квартире Эренбурга обращаешь внимание на цветы. Они соседствуют с книгами. Они — вторая, после литературы, страсть писателя. Когда во время нашей беседы пришел его давний знакомый, агроном соседнего хозяйства, писатель прервал разговор о литературе, и я стал свидетелем увлекательного рассказа о цветах, растениях, луковицах и черенках, каких-то особых теплицах с выдвижными стеллажами, специальных видах упаковки цветов и рассады и многих других вещах, которые я, мало что понимающий в этом деле, просто не запомнил. При этом многое было внове не только мне, но, кажется, и агроному.
Очень интересно было увидеть своими глазами все обширное цветочное хозяйство, выращенное руками Ильи Григорьевича. Гладиолусы и разные виды роз, гиацинты и азалии, восковой плющ с будто высеченной звездочкой, комнатная мальва, гелиотроп и жасмин — многие уже цвели — стояли в сотнях горшков в кабинете и на террасе, заполняли всю оранжерею, росли во дворе. Где бы ни был Эренбург, он привозит отовсюду семена, луковицы, черенки. Чилийский жасмин писатель привез от Пабло Неруды, карликовые растения — от японских друзей, азалии — из Бельгии, от королевы Елизаветы. Черенок кофейного дерева — из Бразилии, от Жоржи Амаду. Дерево уже плодоносит, и Эренбург шутит, что скоро будет пить кофе собственного урожая.