Могла быть уже холодная осень или же только ранняя весна, но он уже ходил по своей земле босиком. Этот лапландский мужик и в самом деле не боялся холода. Лапландский мужик не боялся ничего! Родившийся в Печенге и лишившийся дома, а потом отца, он знал, что значит настоящий страх и что такое потерять все.
Беседа начиналась так: Эрно говорил, а мы слушали. Я переводил. Житель Лапландии говорит монологами, но иногда они перемежаются паузами. Паула подавала угощения незаметно и деликатно, Эрно становился шумнее: «Русский выпить не дурак!» Следовал суровый взгляд на меня, лишенного этой радости. Попробуй только поотнекиваться, а тем более отказаться! А затем, когда и это дело было улажено и передо мной поставлена минеральная вода или кофе, начинался непрерывный, иногда длящийся до часа и действительно интересный монолог, за которым Эдуарду, Толе и Лене — и мне — приходилось следить со стаканами в руках. Иногда Эрно поднимался и брал из пачки новую сигарету, а затем говорил и говорил. Паузы если и делались, то почти исключительно для того, чтобы затянуться или прикурить новую сигарету от еще тлевшей прежней.
Переводил я, как мог и что мог.
— Я говорю долго, а ты переводишь так быстро, — часто упрекал меня Эрно.
— Русский язык такой, — отвечал я, — в нем важные вещи можно излагать сжато… Из твоей мудрости не теряется ничего.
Эрно подозрительно посматривал на меня, но верил. Поскольку выбора не было.
Однажды Эрношка, как мы начали его называть, сидел дома один — Паула была на работе. Его начала угнетать настоящая печаль — метафизическое глубинное сиротство писателя. Это чувство может испытать или понять, вполне очевидно, только другой коллега. Пробка бутылки была уже откупорена, и тут пришли мы. Эрно произносил свой монолог, который продолжался и развивался, пока я не сообразил, что порой не могу ухватить мысль… Ээту тем не менее слушал Эрно как зачарованный, а я переводил, как только мог.
Наконец Эрно замолчал и погрузился в свои мысли, и тогда Эдуард продолжил разговор со мной. Мы говорили о морали, о том, как она проявляется у разных народов. Слово «мораль» (по-фински moraali) Эрно опознал, он словно пробудился от спячки.
— Один язык, одна мораль, — вдруг сказал он и привел мир в порядок.
И я перевел, изменив порядок слов, потому что по-русски это лучше звучало так: «Одна мораль, один язык».
Это буквально лишило Эдуарда дара речи. Когда мы вышли, он только и мог причитать, обращаясь к жене: «Какой мудрый дядька, какой умный. Порой я не понимаю ничего, и, тем не менее, такое чувство, будто понял все. Одна мораль, один язык. Как верно, как верно…»
Об этом и об Эрно хватило разговоров на весь обратный путь. Но Эрно и сейчас все еще не забыт. Эдуард характеризует его в январе 2008 года даже так: «Эрно был большим и прямым человеком. Он говорил так просто, словно бы о пустяках, но говорил-то о самом важном — о свободе мысли».
Ясное мышление всегда означало применительно к Эрно Паасилинне и ясную манеру письма.
Эдуарду вспоминается другое, что я уже и забыл: «Я помню, что он отказался дать интервью какой-то крупной американской газете. Он сказал: «У меня есть свои взгляды. Но они могут повредить нашей стране». Так что он заковал свою свободу в кандалы ради Финляндии. Провозгласил диктатуру самому себе. Даже в этом он был отважен».
Когда на следующий день я рассказал Эрно по телефону, в каком восторге его гости были от мудрости мастера, Эрно слушал хвалу по своему обыкновению спокойно. Я рассказал, что особенно одна из его фраз вызвала большое восхищение у наших русских.
— Какая? — спросил Эрно.
— Ну, та — «Один язык, одна мораль».
— Я никогда ничего подобного не говорил, — внезапно рассердился Эрно. Я возразил, утверждая, что у меня все-таки есть два свидетеля, которым я фразу перевел.
— Да переводить-то ты можешь что угодно и как угодно, — заколебался Эрно.
Я попросил, однако, чтобы он записал эту фразу для памяти; она хорошо подошла бы для его очередного сборника афоризмов.
Пару дней спустя я получил от Эрно письмо. В нем было несколько сопроводительных строк и купюра в двадцать марок. Это была плата за афоризмы, которые я вписал в его сборник. Рабочий человек, дескать, всегда заслуживает своей зарплаты.
Купюру я принял, что еще оставалось? А немного позднее получил за ту фразу (которую он произнес и забыл) еще одну двадцатку.
Фразы напечатали, ведь это были его фразы. Хотя недоверчивый Эрно немного их переработал.
Эрно, Эрно. Как же ты здесь нужен, по сути дела еще больше, чем раньше.
Однако в конце сентября 2000 года мне пришлось позвонить в Москву и рассказать, что с Эрно мы уж больше не встретимся, что он только что умер. Это повергло Эдуарда в глубокое молчание. Скорбь о смерти Эрно была подлинной и глубокой и там, и здесь. Масштабы людей на мгновение действительно становятся видны.
Почему хорошие люди умирают, а идиоты и болваны продолжают жить по-прежнему, опять задавался я вопросом. То же самое я спрашивал, и все мы спрашивали, когда умер Алпо (писатель Алпо Руут, 1943–2002 гг.).
Ответов не последовало.
10
Шли годы, путешествовал я и по другим странам, но всегда приезжал в Россию, если только находились деньги или дело. Прилетал ли я самолетом или приезжал поездом, в аэропорту или на вокзале встречали ребята. Толя всегда, Ээту обычно. У него постоянно бывали встречи, переговоры, работа и записи то на телевидении, то на радио; бывали и разъезды. Но несмотря ни на что, мы всегда успевали встретиться. Эдуард знал, что я понимаю его положение, как и он — извивы моей жизни.
Я часто заезжал сначала к Толе — перевести дух, когда вещи были заброшены в гостиницу, где государство опять принуждало жить путешественника 2000-х годов — из-за Чеченской войны. Гостиница выступала форпостом официального контроля и защиты государства; она занималась паспортами и визами и проставляла на них штампы. Правда, это было облегчением и для меня. Потому что если жить у кого-то, возникали проблемы, связанные с регистрацией. Однажды я неделю гостил у Толи на Фрунзенской набережной. Мне полагалось по прибытии явиться в отдел виз и регистрации иностранцев, в знакомый и Эдуарду ОВИР. Там нужно было получить штамп на визу, чтобы я мог выехать обратно. Но приехав на место в крохотный переулок, мы обнаружили, что очередь растянулась как минимум на два квартала. Все стоящие в очереди имели кавказскую внешность. Стоять в ней было бесполезно, ибо очередь даже не шевелилась.
Учреждение находилось недалеко от центра; в удобной близости располагалась и Лубянка, это внушавшее такой страх здание тайной полиции и тюрьма.