Так прошел еще день. Еще. Я стал приспосабливаться к положению. Однажды утром, в открытой раме трюма показался толстый нос и казацкие усы Николая Николаевича. Кто-то узнал его и заревел: «Собака! Убивец!» Этот вопль был подхвачен десятками, сотней, полтысячью людей: мертвенно тихий трюм ожил и забушевал звериным рыком. Голова Николая Николаевича мгновенно скрылась, но одна из жен-щин-врачей, Анна Анатольевна Розенблюм, наклонилась над люком, поздоровалась с заключенными и толково договорилась со мной обо всем необходимом — мыле, воде, перекиси, бинтах, вате и прочем. Потихоньку от конвоя в трюм были спущены пинцет и зонд. Я ожил: теперь дело принимало иной оборот. У Алеши вместо кистей остались ладони-лопаточки, он храбро лез со мной по нарам, и в случае нужды помогал зубами, а маленький «Рука» оказался просто незаменимым. Вооружившись пинцетом, ассистируемый «Рукой» и Алешей, я на третий день уверенно склонялся над знакомой мне дырой в груди: предстояла чистка и перевязка.
И вдруг из-за моих плеч вытянулись чьи-то руки с плотно сжатыми кулаками, Алеша и «Рука», бинты и пинцет — все полетело в зловонную жижу, а на своем горле я почувствовал мертвую хватку тонких пальцев, похожих на десять клещей. Я опрокинулся набок и захрипел. Кто-то навалился на меня. Я почувствовал, что слабею, задыхаюсь и начинаю терять сознание, — перед глазами в темноте поползли красные пятна. «Умираю!» — мелькнуло в голове, но сопротивляться уже не было сил. В этот момент услышал глухой удар, чужие руки на горле разжались и кто-то свалился с моей груди на Алешу и «Руку».
Гортанный голос ласково проговорил:
— Вставай, дядя! Я тебя отведу к свежему воздуху! Ты не узнал меня, дядя Зелимкен? Я Темиркан, твой племянник со стороны мамы!
Оказалось, что это тот самый темнолицый гигант, который тер мне спину в ванне, когда Бисен притащил меня на себе из медицинского общежития, — душевнобольной осетин из группы лейб-улана, затаившейся в темном углу за трапом. А напал, как потом выяснилось, тоже душевнобольной из той же группы, маленький еврей, военный инженер: он узнал во мне своего мучителя-следователя.
Потом я отыскал этого инженера. Он оказался тщедушным человеком самого мирного вида. Приготовившись к обороне, я намеренно остановился перед ним. Никакого последствия. Псих скользнул по мне равнодушным взглядом и не тронулся с места. А через полчаса произошло очередное нападение: я успел заметить глаза, наполненные безумным огнём, и почувствовал металлическую твердость нечеловеческих напряженных пальцев. Значит, он не просто узнавал во мне своего палача, нет, он узнавал его только иногда, когда был в особом состоянии психического возбуждения. А когда оно наступает? Какие принять меры? Псих задушит меня в темноте, среди сотен черных, едва различимых фигур, между рядами покачивающегося тряпья, развешенного над нарами… Что делать? Теперь трюм окончательно принял для меня знакомый мне по Африке вид джунглей — та же серо-черная полутьма, та же смертельная опасность, подстерегающая каждое мгновение… И, наконец, та же необходимость двигаться, то есть сознательно подвергать себя неизбежности нападения…
Это не может длиться долго… Что делать?
Ползая по нарам, я как бы чувствовал на себе две пары горящих глаз — оба сумасшедших, вероятно, следили за мной, потому что когда один неожиданно нападал, начинал душить и быстро доводил меня до потери сознания, другой неизменно бросался на помощь и одним ударом сшибал нападающего с нар.
Чтобы обслужить полтысячи тяжелобольных, нужно время, а чтобы поддержать дух полтысячи несчастных, для которых слово участия важнее таблетки, — нужно вдвое больше времени. Я должен был от подъема до отбоя ползать по нарам, оставаться у всех на виду, а значит, и рисковать. Пробираясь среди болтавшегося барахла, между сотнями ног, рук, голов, я тщетно оглядывался по сторонам и, ни разу мне не удалось вовремя заметить нападающего инженера и вступить с ним в бой или хотя бы позвать племянника. Проклятые пальцы, тонкие и твердые, как железо, всегда мгновенно появлялись откуда-то сзади, из темноты. Сначала раз в день, потом три, потом десять…
Что же делать?!
— Слушай, Шимп, — сказал я санитару группы душевнобольных, — ты там у них самый разумный: с осетином, который меня спасает, не договоришься, он действует не по разумным соображениям, а по бредовым, а ваш врач — конченый человек, он кроме понтапона ни о чем не думает.
Шимп участливо кивнул головой:
— Как у тебя получит ампулку вроде для больного, так затырится в угол и колется прямо через телогрейку: спешит, понял? Аж трясется, слышь, доктор?
— Ну вот. Так я тебя прошу: не упускай инженера из поля зрения.
— Из чего?
Я объяснил. Шимп исподлобья взглянул на меня.
— Об чем речуга, доктор. Все будет в законе. Я тебя понял.
На следующее утро я с трудом смог заставить себя выйти из своей норы, когда спустилась вонючая веревка с кулем хлеба. Озираясь по сторонам, принял пайки и начал укладывать их на нарах.
— Вот здеся, доктор, отметь одного — скончался от падучей. А как бился, миляга! Измучил в доску! — Вова-Шимп ловко привязал умершего за ногу, крикнул: «Вира!» — и дернул за веревку. Тело вниз головой, растопырив руки и одну ногу, разбрызгивая жижу и крутясь, поползло вверх. Я узнал инженера.
— Он. Точно он, доктор. Теперь не бойся: тебе спасение. А мне, — Шимп ухмыльнулся, — мне армейские сапоги, кожаное пальто и фуражка. И даже, слышь, нашел у него на груди затыренную в подкладке красную звездочку. Понял? Всему молчок, то есть ша абсолютное! Я ему, конечно, немного помог, как говорится, по-товарищески, хе-хе-хе, но ты — держи язык. Ты понял меня? Тебе жить, смотри, не сплошай!
Кричать от ужаса и изобличить убийцу было бесполезно. Сегодня инженер, завтра я, — для начальства мы все равны в своей обреченности. Врагам народа нет веры, а Вова — социально близкий элемент и в доску свой.
Я опустился на край нижних нар, а Шимп присел рядом и по-дружески зашептал:
— Меня сам Николай Николаевич наняли. Понятно? Абсолютно, то есть, мне поверь! Они меня присмотрели еще на штрафном, поставили диагноз, всему научили и провели через комиссию — иначе разве на одной туфте проедешь?
Я молчал. «Так вот оно что…»
А Шимп доверительно шептал:
— Николай Николаевич меня и в санитары определили. А знаешь за что? Я ему клялся на святом кресте, что если счастливо оборвусь на волю, то с ходу по перваку найду в Нерчинске ихнюю квартирную хозяйку; она будто жену с деточками после ареста Николая Николаевича с квартиры выгнала и на страдания всяческие отдала: все ихнее барахло, по тайной доверенности у нее запрятанное, присвоила себе и оставила энту жену на самое что ни на есть энергичное голодание. Понял?