— Вот тут бы не выказаться! — шепчет, оборотив ко мне лицо, Кочегаров. — А то ежели здесь начнет минами угощать — и схорониться негде! Пошли правее, на мой островок вылезем!
И, извиваясь всем телом, с удивительной быстротой Кочегаров проползает последние пятьдесят метров, оставшиеся до заготовленной им ячейки. Стараюсь от него не отстать. Никакого островка не вижу, но место здесь чуть посуше. Видимо, это сухое местечко в середине болота Кочегаров и назвал своим «островком».
В ячейке двоим тесновато. Кажется, чувствуешь биение сердца соседа. Лицо Кочегарова в брызгах воды. Вдумчивые глаза устремлены вперед, на кромку канала, лицом к которому мы теперь оказались. Он совсем близко, до него нет и двухсот метров. Этот участок его — уже передний край немцев.
Сразу за каналом — восточная оконечность уходящей между каналами влево деревни Липки. Еще левее, к западу от нас, болото тянется далеко, но в него с юга врезан мыс, такой же, как тот, по которому мы ползли, острый, с остатками леса. На оконечности мыса виднеется немецкое кладбище, от него над болотом бревенчатая дорога. На мысу, над дорогой, и на бровке канала видны серые бугорки. Это первая, изогнутая дугой траншея фашистов. Мы действительно заползли к врагу в некий мешок, а «нейтральный» участок канала, пересекающий впереди болото, теперь приходится правее нас.
Можно только догадываться, что враг наблюдает, и кажется странным, как это он не заметил тебя, пока ты полз по болоту. Но тихо… Так тихо вокруг, словно врага и вовсе не существует… Светит благостное мирное солнце. Листья березового куста девственно зелены. Их немного, этих кустов на болоте, — здесь и там, одинокие, они раскиданы яркими пятнами над болотными травами и лунками черной воды.
Наша ячейка под кустом обложена по полукругу кусками дерна, на них, как и на всей крошечной луговинке вокруг куста, замерли на тонких стебельках полевые цветы. Они дополнительно маскируют нас.
Кочегаров осторожно просовывает ствол винтовки под листву куста между двумя продолговатыми кусками дерна, заранее заложенными под углом один к другому, чтобы ствол можно было поворачивать вправо и влево. Таких амбразур у нас две: одна открывает сектор обстрела на канал — на деревню Липки, другая — на мысок с кладбищем.
Даже звук отщелкиваемого мною ремешка на футляре бинокля здесь кажется предательски громким. Стрелять нужно только наверняка и так, чтобы зоркий враг не заметил ни вспышки, ни легкой дымки пороховых газов. Вот почему мне, новичку, конечно, и не следовало брать с собой винтовку. Стрелять будет только Кочегаров, а мой пистолет, как и наши гранаты, может понадобиться лишь в неожиданном, непредвиденном случае, если возникнет нужда драться с оказавшимся рядом врагом в открытую, дорого отдавая свою жизнь. Но на такой случай опытный снайпер Кочегаров и не рассчитывает: все у него должно получиться как надо, только — терпение (или, как говорит он, «терпление»).
Уже через десяток минут, зорко наблюдая сам и выслушивая высказываемые шепотом объяснения Кочегарова, я чувствую себя хозяином обстановки. Наш первый ориентир — кусты на канале (два цветущих, вопреки войне, куста черемухи). До них — сто восемьдесят метров. Второй дальний ориентир — чуть левее, в шестистах двадцати метрах от нас, — разрушенная постройка за вторым (Ново-Ладожским) каналом. Вод Ладоги отсюда не видно. Третий — белый обрушенный кирпичный дом в деревне между каналами — от нас четыреста тридцать метров. Четвертый ориентир — четыреста пятьдесят метров, влево от белого дома начало дороги, ведущей от канала к кладбищу. Пятый — еще левее, одинокая березка на мысу перед кладбищем, — пятьсот метров. Движения в деревне никакого, все укрыто, все — под землей.
Время тянется медленно. Хочется пить, все сильней припекает солнце. Перешептываться больше, кажется, не о чем, да и не нужно. Можно думать о чем хочешь, только не отрывать глаз от горячего в лучах солнца, хоть и примаскированного листьями, бинокля. Но все думы теперь об одном: неужели не появится? Неужели день пройдет зря? Хоть на секунду бы высунулся!
Где покажется он? Там, у мостика через канал, перекинутого в середине Липок? Мостик закрыт сетями с налепленными на них лоскутьями тряпок, и увидеть немца можно только в момент, когда он перебежит дорогу… Или у входа в угловой дзот, врезанный в развалины дома?..
А могут ли они видеть нас? Вокруг меня полевые цветы, они уже поднялись высоко. Кое-где на болоте видны еще несколько таких «островков». Нет, немцу невдомек, что русский солдат может затаиться и укрепиться под самым носом у него, здесь, в болоте.
Тишина! Странная тишина, — вдруг почему-то ни с чьей стороны никакой стрельбы. Бывает и так на фронте!.. Гляжу на сочный стебель ромашки, чуть не на полметра в высоту вымахала она, окруженная толпою других, пониже. Как давно я не лежал так, лицом прямо в корни и стебельки душистых июньских трав!..
Нижние листья ромашки похожи на саперные лопаточки, сужающиеся в тоненький длинный черешок. Края у этих лопаточек иззубрены, словно кто-то хорошо поработал ими. А верхние — узки, острозубы, как тщательно направленная пила. Трубчатые желтые сердцевины цветков, окруженные белыми нежными язычками… «Любит, не любит!..» Кто скажет здесь это таинственное, сладостное слово: «любит»? Здесь люди думают только о смерти, всегда — чужой, а иногда, изредка, и своей…
А вот третью от моих глаз ромашку обвил полевой вьюнок. Как нежны его бледно-розовые вороночки, кажется, я чую исходящий от них тонкий миндальный запах! Хитро извиваются цветоножки вокруг ромашкиного стебля… А ведь они душат ромашку. И тут война!
Вдруг… Неужели такая радость?.. Поет соловей! Где он?
«…Хви-сшо-ррхви-хвиссч-шор…ти-ти-тью, ти-ти-тью!.. Фли-чо-чо-чо…чо-чочо…чр-чу…рцч-рцч, пиу-пиу-пию!..»
Даже внимательный к наблюдению за врагом Алексей Кочегаров выдержать этого не может. Поворачивает ко мне лицо, размягченное такой хорошей, почти детской улыбкой, какой я еще у него не видел:
— Ишь ты, голосовик, лешева дудка! Коленца выкручивает! И дробь тебе, и раскат!..
Мы замерли оба и слушаем, вслушиваемся.
«Ти-ти-чью, чью-чррц!..»
У меня вдруг стало тесно в груди, а Кочегаров, сердито отряхнувшись (нельзя отвлекаться!), прижимается глазом к оптическому прицелу.
Где ж ты, певун? На нашем кусте?.. Вот он, на верхней ветке, чуть покачивает ее. Скромен в своем оперенье, весь как будто коричнево-сер. Но нет, в тонах его переливов множество: совсем почти белые два пятна на горлышке и на грудке; брюшко не серое, а скорее рыжеватое, хвост — цвета ржавой болотной воды, а крылья еще темней, будто смазаны йодом. И уж совсем густокоричнево оперенье спинки!