она все старания употребляла, чтобы выпутаться, даже меня не щадила, оговаривала. Это я, конечно, понимал. Страшило ее заключение, позор. Что ж, всякий человек сам себя больше любит.
Забрали меня, посадили, а она выпуталась. До пятого сентября не видался я с ней, хотя несколько раз писал ей как из дома предварительного заключения, так и из части, где отбывал наказание. В этих письмах — может, вы в ее вещах их найдете — я умолял ее навестить меня, вспоминал наше прошлое, нашу любовь, наши ночи, полные страсти, поцелуев, объятий. Ни на одно письмо я не получил ответа, и она сама ни разу не пришла ко мне. Потянулись дни, скучные, унылые. В один из таких дней встретился я в части с Ксенией Михайловой и сошелся с ней. Когда я вернулся самовольно из Лодейного Поля, запала мне в голову мысль повидать Сергееву. И так эта мысль меня охватила, что никак не мог я ее от себя отогнать. Хотелось мне ее повидать главным образом для того, чтобы от нее самой узнать, справедливы ли слухи, доходившие до меня, будто у нее от меня родился ребенок. Потом хотел ей сказать, что она может явиться за вещами по делу Квашнина-Самарина, признанных судом как подлежащие возврату ей.
Явился я к ней пятого сентября. Это первое наше свидание было довольно дружелюбное. Она встретила меня приветливо, почти ласково. Стал я ее стыдить, что она ни разу меня не навестила. Она сначала говорила, что ей это было неудобно, а потом заметила: «На что я тебе там нужна была? У тебя ведь там новая подружка завелась, с ней небось миловался».
Я ей резко ответил, что это случилось только потому, что она бросила меня в такую тяжелую минуту. Разговор об этом мы прекратили. Она угостила меня, а затем, когда пришел ее хозяин, представила меня за брата. На прощанье она мне шепнула: «Приходи во вторник».
Вместо вторника я пришел в понедельник. Это было седьмое сентября. Сначала мы мирно разговаривали, а потом Сергеева начала придираться ко мне: «Шел бы, — говорит, — к своей потаскухе». Вскочил я и закричал ей: «А ты кто? Ты — честная? Она во сто раз чище и лучше тебя! Она меня полюбила там, как покинула ты, честная, чистая негодяйка! Когда меня выслали, она добровольно решилась последовать за мной. И ты осмеливаешься поносить ее?!»
Кричу и чувствую — злоба к сердцу подкатывает. Все, все вспомнил я в эту минуту, и ненависть проснулась во мне к этой женщине, которая так равнодушно отнеслась к отцу своего ребенка. «Молчи, — кричу я ей, — а не то вот этим ножом тебя зарежу!» Схватил нож с плиты и показал его ей. Смотрю, подходит она ко мне, побледнела от злобы, усмехается криво и насмешливо говорит: «Что, зарезать меня хочешь? Ха-ха-ха! Ой, не боюсь! Не зарежешь, Коленька, не зарежешь! Зарезать потруднее будет, чем красть или с острожными шкурами путаться... А ты вот что — если орать хочешь, так ступай из кухни в комнаты, там ори на здоровье, сколько хочешь, а здесь этого нельзя, здесь, голубчик, другие жильцы услышат».
И пошла первая в комнаты. Пошел и я за ней. «Молчи, — говорю, — Настя, лучше молчи! Не вводи меня в грех, потому добром это у нас не кончится... Боюсь я себя, крови своей боюсь, зальет она мне глаза, я тогда зверем буду...»
А она, точно назло, еще пуще на Ксению нападать стала. Чувствуя я, зверь во мне просыпается, чувствую, к сердцу что-то горячее приливает, горло сжимает. «Вот ты какой рыцарь появился? За всякую потаскуху заступаешься? — продолжает она. — Трогать ее, принцессу, нельзя? Бить меня за нее собираешься? Резать? Видно, сильно полюбилась тебе она, да? Что ж, на, бей, подлец, режь меня, режь за эту панельную красотку!»
И она почти вплотную придвинулась ко мне, подставляя свою грудь, свою шею. Потемнело сразу в глазах у меня, взмахнул я ножом да как ахну ее в горло! Вскрикнула она, всплеснула руками, захрипела, зашаталась и навзничь грохнулась. Нагнулся я, смотрю — не дышит уже. Мертва...
Митрофанов, рассказывая это, был страшен. Бледный, трясущийся, с широко открытыми глазами.
— Ну, а потом... Потом махнул я рукой. Теперь уж все равно. Взял я вещи чиновника этого и бросился из квартиры.
* * *
Митрофанов действительно убил Сергееву в состоянии запальчивости и раздражения. Суд учел это, и он был приговорен на кратчайший срок к каторжным работам.
Около десяти часов вечера 4 сентября 1888 года заведующий полицейской командой Варшавской железной дороги сообщил мне по телефону, что на прилавке багажного отделения найден тюк, в котором находится труп женщины, завернутый в клеенку и несколько рогож.
* * *
Найденный труп вместе с клеенкой и рогожами был перенесен в приемный покой. Это была женщина лет тридцати — тридцати двух, брюнетка, со строгими чертами лица. Одета она была в белую юбку, рубашку и ночную кофту, в чулках, но без башмаков. На трупе не было никаких следов насилия. Ценное золотое кольцо с камнями и бриллиантовые серьги указывали на то, что преступление совершено без корыстных целей.
Я расспросил служащих, при каких обстоятельствах был открыт этот страшный багаж. Оказывается, на него обратил внимание весовщик. Он увидел его часа в три. Сундуки, корзины, узлы, тюки один за другим проходили через его руки, а этот тюк все лежал без хозяина, и его то и дело передвигали с места на место.
Весовщик спросил насчет тюка других весовщиков, те — артельщиков, но никто этого тюка не помнил. Приходя с багажом, артельщик каждый раз говорил, взглянув на подозрительный тюк: «А он все без хозяина», — и передвигал его по прилавку. От бесконечных передвижений веревки на тюке ослабли, и в девять часов вечера один из весовщиков заметил в развернутой рогоже словно бы волосы. Он показал другим, и, любопытствуя, они раздвинули рогожу. Тут-то все и увидели, что это голова. Позвали жандарма, составили протокол и развернули подозрительный багаж.
Я стал опрашивать всех, не видели ли они, кто принес этот тюк, но никого не нашлось. Распорядившись препроводить труп в Александровскую больницу, я тотчас телеграммами отдал распоряжение всем приставам, чтобы они опросили дворников, не заметил ли кто-нибудь из них исчезновение жилицы, и в случае, если заявитель окажется, направить его в Александровскую больницу для опознания трупа.
Уже на следующий день мои распоряжения принесли