Сталин умер один, умер как бешеный пёс — в дырявом вонючем белье, в пустой комнате, на виду запуганных им людей. Умер, как Иван Г розный, — на дне ямы, куда их обоих привело медленно прогрессирующее безумие.
— Стоп! — сказал Степан. — Так ли это было или нет, но в сознании народа это бешеное животное подохло именно на дне ямы.
Булганин и Маленков приспустили флаг на застенке, позорный для партии флаг, на котором красовались кощунственные слова, напечатанные жирным шрифтом в «Правде», газете, основанной Владимиром Ильичом: «Сталин — это Ленин сегодня».
Память о Ленине была ещё слишком свежа, и Сталин осмелился только слегка потеснить его, ведь он нуждался в Ленине как в ширме, прикрывающей его злодеяния. А сегодня! Вы помните о выстрелах в честных советских людей: и эти акты кровавого безумия Генеральный секретарь КПСС прикрывал именем Ленина! Чудовищные времена!
— Да, — согласился Семён. — Но флаг ЦК на застенке вначале был только приспущен. Хрущёв его спустил ниже. Хотел снять и не смог! Дело разоблачения сталинщины не удалось…
— Как по-твоему, Борис, почему мы были освобождены?
— По тем же причинам, по которым царь Александр Второй освободил крепостных крестьян: на определённом этапе развития страны рабовладельчество делается невыгодным самим рабовладельцам. Кроме того, действовала и ещё одна причина — помимо Хрущёва в наследники трона метил Молотов, очень опасный конкурент.
Молотов был сторонником завинчивания гаек, значит Хрущёв их отвинтил, понимая, что в лице миллионов отпущенных контриков и членов их семей он приобретёт своих сторонников. Иначе оттеснить Молотова от трона Никита Сергеевич не мог — политически он был слишком слаб. Его бы легко подмяли под себя другие.
— Я тоже так думаю, — кивнул Степан. — А потом началась хрущёвщина, знамя партии с застенка было перенесено на балаган. Тело Джугашвили вынесли из Мавзолея, но в живых остался его дух.
Сталин никому не нужен, но неосталинизм как метод управления люб, дорог и выгоден миллионам советских бюрократов. Вина Хрущёва в том, что он не рассчитал своих сил и возможностей, и аппарат его съел.
— Прошу слова! — проговорил я. — Поскольку мы говорили о сталинщине, то есть о наиболее простом методе управления нашей страной, позвольте привести характерный пример. В середине тридцатых годов меня вызвали в Москву и разрешили съездить в город Анапу к матери, которую я давно не видел.
Я остановился в «Метрополе» с паспортом иностранного инженера. Полковник Гурский и другие начальники каждый вечер являлись ко мне и ужинали за мой счёт в ресторане — валюты у них не было, валюту они имели право выписывать только мне и затем списывать как оперативный расход.
Тогда же техничка моего сектора, Мартынова, выдала мне кипу моих старых личных документов и сказала: «Что надо, оставьте. Что потеряло ценность — выбросьте. Только порвите мелко-мелко и незаметно бросьте в урну на улице!»
Я счёл ненужными несколько фотографий и мою краснофлотскую книжку. Фотографии изображали спины и ягодицы украинских крестьян, выпоротых чешскими жандармами после демонстрации 1 мая где-то около Ужгорода, — я собирался писать статью о буржуазной демократии, купил фотографии в киоске КПЧ в Праге и прихватил с собой как иллюстрации. Порвал, но не послушал техничку и бросил обрывки в своём номере, хотя уже чувствовал грубые признаки наблюдения над собой Оперода: хорошенькая горничная по-французски стала ругать советскую власть и просить принять от неё какие-то материалы для заграницы. Это была аляповатая провокация. Я оборвал эти разговоры, уехал к матери и всё забыл. Возвращаюсь, звоню в сектор, а Феликс хохочет: «Ты ещё жив? Не расстреляли?» Я сначала тоже захохотал, а потом смолк и почувствовал, что у меня похолодели ноги.
Вечером, как всегда, Гурский явился обедать со своей любовницей Леночкой и рассказал следующее: горничная тщательно собрала обрывки фотографий и книжки, работники Оперода их сложили и склеили, а начальник срочно состряпал дело об иностранном шпионе, который направляется в Севастополь с фальшивыми флотскими документами. Помимо прочего, он педераст-садист, что и доказывают фотографии. Оперод просит разрешения ликвидировать шпиона.
Документ положили Слуцкому для визирования, тот, разумеется, учуял липу, навёл справки и спас меня от мясорубки: позднее он сам попал в неё, и с худшим исходом. Вот лёгкость, с которой такой ответственный орган, как НКВД, фабриковал липы, то есть фактически работал на холостом ходу, или, ещё точнее — вот лёгкость, с которой эти фальсификаторы в целях личной карьеры решались на сознательный обман правительства!
Всё это и называется сталинщиной: бюрократия осмелела, она чувствует себя прочно и сама кормит себя любыми нечестными методами, лишь бы они были лёгкими и надёжными. А поймают — всюду свои, такие же бракоделы и фальсификаторы, они в обиду не дадут и безнаказанность во всех случаях обеспечена.
После общего минутного молчания я добавил:
— Неосталинист, прослушав нас, закричал бы: «А индустриализация?! А разгром фашизма?!» Да, конечно, всё это было: наши достижения никто не отрицает. Мы только отвечаем на упрек: достижения страны вы не приписывайте себе, господа-товарищи, не пристраивайтесь к ним, хотя бы бочком! Вы тут не при чём! Всё хорошее и вечное народ добыл без вас или вопреки вам! А вы только создали народу лишние муки, потерю сил и много разочарования! Дымящиеся новые заводы и красный флаг над рейхстагом — это хорошо, но вот плоха маленькая история, которую я сейчас расскажу, нужно, чтобы каждый неосталинист её прослушал!
В Тайшетский распред по абакумовскому набору бывших ежовских контриков прибыл старый юрист, которого мы с Анечкой знали по Сиблагу — он там отсидел срок, был выпущен на свободу, а спустя лет пять снова возвращён за проволоку. Я обратил на него внимание до того, как узнал: заметил счастливую улыбку среди печально поникших лиц. Подошёл. Мы узнали друг друга и разговорились.
— Нет, доктор, мне повезло, я опять в лагере! — возбуждённо заговорил мой старый знакомый. — Вы знаете, меня выпустили с лишением всех прав на пять лет или, как у нас говорят, с намордником. Привезли в глухую деревню и отпустили — иди, мол, свободный человек, и не забудь дважды в месяц расписываться у опера! Я сунулся за работой в колхоз — нельзя! В сельсовет — нельзя! На почту — нельзя! В школу — нельзя! На медпункт — нельзя! А больше мест для получения работы и средств к жизни в деревне не было. И сбежать нельзя — нет паспорта! Так я промучился четыре года. Обнищал до крайности, опустился. Каждый раз, когда думал, что умру от голода, попадалась случайная временная работёнка сторожем или посыльным, и неминуемая голодная смерть за моими плечами делала один шаг назад. Наконец, я не вытерпел, поехал в райцентр к оперуполномоченному. Дело было утром. Он сидел, подлец, ел бутерброды, запивал их крепким чаем и читал газеты. У меня потекли слюни. В таком забитом животном, как я, при виде бутербродов вдруг вспыхнуло человеческое чувство — я пришёл, чтобы униженно и слёзно просить, а вместо этого стал протестовать.