«Глория (назовем ее так. — Э.Т.).
Это письмо будет так же трудно читать, как его нелегко было написать. В молодости я как-то наткнулся в «Записках» Сэмюэля Батлера[164] на фразу, в которой утверждалось, что худшее в жизни человека — это утрата им здоровья, а вслед за этим — потеря состояния. Все остальное не имеет большого значения.
Конечно, это утверждение соответствует истине лишь наполовину, но как часто в жизни большинству из нас, и особенно женщинам, приходится жить полуправдой. Полное единение желаемого и того, чем мы можем обладать, так редко, что я с изумлением оглядываюсь на дни моей молодости, когда я ощущал или мне казалось, что ощущал, это единство.
Смысл ссылки на Батлера состоит в том, что в минуты горести или кажущегося невыносимым отчаяния, я использовал его афоризм как фундамент, на котором возводил здание из сопоставимых ценностей: это следует первым, это — вторым.
Это то, чего не делаешь ты, Глория!..
Самое трудное в этом письме — отправить тебе вложенное послание, которое ты должна прочесть не откладывая (любовное письмо Зельды с признанием в привязанности к нему. — Э.Т.).
Ты прочла его? Как видишь, есть чувства, которые так же важны, как и наши с тобой, и которые существуют рядом с нами. В жизни поистине нет иного критерия для оценки, кроме чувства долга. Когда люди в чем-то запутываются, они, чтобы оправдать себя, создают некую защитную завесу, и лишь внезапный удар действительности, потрясение, по-видимому, заставляет их вновь судить о вещах здраво. Ты как-то бросила мне: «У тебя одна любовь — Зельда» (только ты произнесла «любовь» с явным пренебрежением). Да, я отдал ей свою молодость и все чистое, что было во мне, и это своего рода вклад, который так же реален, как мой талант, моя дочь, мои деньги, и его не перечеркивает такое же глубокое чувство, которое я испытывал к тебе.
Резкость этого письма достигнет своей цели, если, прочтя его, ты поймешь, что у меня есть жизнь помимо твоей, а это, в свою очередь, напомнит тебе о твоей жизни помимо меня. Я не хочу умалять твоих достоинств предположением, что все написанное следовало писать. Я лишь полагал, что, может быть, сказанное мною еще раз воскресит те старые истершиеся истины, которыми мы дышим: мы просто не имеем права, чтобы наша жизнь разлеталась на куски, как упавший на пол хрупкий фарфор.
Человек обязан быть благородным.
Чувство собственного превосходства основано на том, что человек ощущает себя благородным, бескорыстным, щедрым, справедливым, смелым, сострадательным и всепрощающим. Если ты не благороден, если ты утратил мерило ценностей, все эти качества оборачиваются против тебя, и тогда любовь превращается в грязь, а смелость приводит к гибели.
Скотт».
Лето для него прошло впустую. Одурманенный пивным хмелем, Фицджеральд просиживал над рукописями часами, не в силах завершить ни одного начатого произведения. Чувствовал он себя скверно. Ему приходилось принимать успокоительные таблетки, чтобы заснуть. Он переключился с люминала на амитал, потому что люминал вызывал чесотку. Потеряв аппетит, он лишь иногда проглатывал, словно лекарство, немного пищи. В сентябре, чтобы закончить рассказ, который у него никак не продвигался, он стал налегать на спиртное.
Однажды они с Лаурой отправились на прогулку в Чимни Рок, откуда открывалась панорама на простиравшийся вдали горный хребет. Озеро Люэр серебрилось метрах в трехстах у них под ногами.
«Это место напоминает мне о смерти, — произнес Фицджеральд. — Да, да, ни о чем другом, кроме смерти. Эти огромные скалы, эти темнеющие вдали горы. Все это останется через миллионы лет, когда нас уже давно не будет в живых, и мы все вернемся туда, откуда появились».
По дороге назад он пустился в рассуждения: «Быть в компании со мной — все равно, что читать книгу. Вы все время что-то черпаете от меня. Может быть, я слаб от рождения, быть может, я эгоист, но у меня сильная воля. Я не обладаю терпением, но уж если я чего-нибудь хочу, я действительно хочу этого. Я разрушаю людей. Я — часть происходящего разрушения» (он постоянно возвращался к теме крушения — чьего-либо или своего собственного).
«Алкоголь — это попытка уйти от жизни. Именно поэтому так много людей пьют сейчас. Мы переживаем Weltschmerz,[165] безвременье. Все люди с обостренным восприятием ощущают это. Старый порядок уходит, и мы задаем себе вопрос, что ожидает нас в новом, если он вообще что-нибудь несет с собой».
«Жизнь — одни страдания. Единственное, чего я хочу, — это чтобы она была сносной. Я привык оставаться наедине со своими мыслями, но вот уже в течение полутора лет я не знаю, что такое радость. Я слишком много и слишком долго страдал. Мне хотелось бы на время все вычеркнуть из жизни и ничего не чувствовать».
Спустя несколько дней после сообщения в газетах о смерти Теда Коя Фицджеральд сокрушался: «Тед Кой был моим идолом. Я боготворил его и описал в нескольких рассказах. Таких защитников теперь не сыскать! Какой это был игрок! И он умер от алкоголя. Все алкоголики умирают между тридцатью восемью и сорока восемью. Ему было сорок семь».
«Теперь, — продолжал он, — люди ни за что не позволят Ф. Скотту Фицджеральду вести себя как ему заблагорассудится. Года четыре назад издатель сказал бы: «Это же Фицджеральд. Что вы еще от него хотите? До тех пор, пока он пишет хорошо, какое мне дело до его выходок». Теперь они уже не были бы столь снисходительны, если бы я рассказал им о растраченном попусту лете».
«А через четыре года?» — поинтересовалась Лаура, предполагая, что дела пойдут на поправку. «К тому времени меня уже не будет, — ответил Фицджеральд. — Я буду там, где сейчас Тед Кой».
Ему не терпелось вернуться в Балтимор и находиться рядом со Скотти и Зельдой, но он решил прежде закончить рассказ. Шеф-повар «Гроув-парка», стремясь всячески поддержать Скотта, готовил для него вкусные подливы, которые он ел иногда с хлебом и картошкой. Если к этому добавить еще суп, то это было все, чем он питался.
Однажды Лаура, зайдя к Фицджеральду в номер, застала его в свитере, надетом поверх пижамы: он пытался, пропотев, изгнать остатки хмеля и в то же время продолжал прикладываться к бутылке джина.
«Посмотрите, — бессвязно пробормотал он, — у меня подрагивают на ногах мышцы. А сегодня утром я харкал кровью».
Когда Лаура предложила вызвать доктора, Фицджеральд запротестовал. Наконец врач все-таки появился и предписал ему лечь в больницу. В течение пяти дней, которые он провел там, побледневший, трясущийся и жалкий, он завершил рассказ.
После его возвращения в Балтимор Лаура получила от него бодрое письмо. Скотти прибыла, словно «богиня солнца… вся цветущая и излучающая тепло», и они провели счастливые минуты вместе, гуляя по вечерним темным улочкам города. Зельда чувствовала себя прекрасно и «выглядела почти так же, как и прежде. Какая прелесть сидеть с ней часами, когда она склоняет свою голову ко мне на плечо, и чувствовать, что я всегда был, даже сейчас, ближе ей, чем кто-либо другой на свете…».