Враз исчезли и перевязанные ниткой тюльпаны на коротких стеблях, и склеенные в бутонах нарциссы, и сине-лиловые астры, пионы лохматые, выращиваемые на шести сотках пенсионерами, – какая благодать окунать в них лицо… Но пенсионерам стало не до того. Выстроившись по бортам тротуаров, будто отряд пленных, сдавшихся неприятелю, они пытались сбыть вынесенный из дома скарб, разрозненную посуду, одежду ношенную, консервы – последний стратегический запас, и их лица ничего не выражали, на отчаяние даже не осталось сил.
У другого метро, «Краснопресненская», еще в эпоху перестройки, меня угораздило попасть в переделку, степени риска не сознавая. Наряд милиции на моих глазах набросился на теток в телогрейках, разбросав и топча их товар, картофель, репу, свеклу. Таков был указ очередного кремлевского мечтателя, Горбачева, опасающегося, верно, что тетки с мешками из Подмосковья помешают созданию кооперативов, в коих он видел возрождение экономики подвластной ему державы. Поэтому теток, замотанных до бровей в серые, покрытые изморосью платки, милиционеры-лимитчики, того же деревенского корня, гнали нещадно и из подземных переходов, и от вокзалов, и от станций метро. Как стая спугнутых птиц, успев или не успев взвалить на спины мешки, они, кто куда, разлетались.
Я расплачивалась с той, чья свекла, морковь лежали уже в моей сумке, когда особо рьяный служитель порядка меня отпихнул, и купюры, ей мною протянутые, еще не обращенные гайдаровской шоковой терапией в труху, упали в лужу. Сказала, как казалось, спокойно: подними-ка, парень, ты их не заработал. И то ли подумала, то ли произнесла вслух: сволочь… Его удар не был сильным, но от моего, ответного, прицельного, с замахом тяжелой сумкой, он осел, схватившись за самые чувствительные в мужском организме места.
В то же мгновение меня затолкали в микроавтобус с зарешеченным отделением и столь же стремительно доставили в кирпичное здание по соседству от метро.
Батюшки, сколько раз я проходила там мимо, не вникая, что это за учреждение. Оно находилось напротив высотного здания на площади Восстания, где я, школьницей, ученицей Центральной музыкальной школы при консерватории, брала частные уроки у бывшего ассистента Оборина, недавно выпущенного из лагеря, куда он попал за нетрадиционную, строго в те годы караемую, сексуальную ориентацию. Наказывали, правда, не всех, выборочно, другим для острастки. У моего учителя нашлись отягчающие его вину обстоятельства – происхождение из рода князей Васильчиковых, в перекресте с опять же князьями Трубецкими. И некстати тем более, что из окон его двухкомнатной квартиры, забитой уцелевшим в революционных бурях антиквариатом, нуждающимся в реставрации, как на ладони вставал особняк его дяди, графа Олсуфьева, где до революции масоны собирались, в том самом Дубовом зале, при советской власти известном как ресторан для членов союза советских писателей.
Пегие волосы учителя прорезал безупречный пробор с зачесом от левого уха к правому. Когда он показывал мне трудный пассаж, выползали крахмальные манжеты с запонками из агата. После лагеря консерватория для него закрылась, он жил частными уроками, но мальчиков ему не доверяли, только девочек. Среди них способностями я вряд ли выделялась, а вот любознательность выказывала безудержную. Щепетильный учитель и с частными бездарями выкладывающийся как прежде с талантами в консерватории, только к концу урока замечал, что намеченную программу мы с ним не осилили, зато наговорились власть то о том, то о другом, к музыке отношения не имеющeм. Над роялем висели две картины: почти черный, уплывший вглубь столетий Андрей Рублев и серовский, в овальной раме потрет, по каталогам известный как "Дама у калорифера". Учитель рассказал, что изображена там его тетка, жена того самого Олсуфьева, чей портрет тоже присутствовал, но находился ближе к окну. Бородатый старик, в рубашке с распахнутым воротом, яростно-истовым, раскольничьим взором, походил на Льва Николаевича Толстого. Не приготовив как следовало бы урок, я побаивалась не учителя, а бородатого старика: вот-вот выскочит со стены и крепко вдарит.
В ожидании пока мною займется милицейский начальник, сидя на деревянной скамье, воскресло в памяти вот это, такое далекое. Рублев, Серов, дочь моего учителя, Наташа, дивной, нездешней красоты, с признаками увядания, вырождения аристократической породы, сказавшимися в чрезмерно крупных, водянисто-серых глазах на очень бледно, резко суженном к подбородку лице, слишком высоком, выпуклом лбе, почти прозрачных, с голубыми жилками, висках, а еще больше, отчетливее, в ее заторможенности, чуждости всему, что подступало извне к стенам их тесной, заполненной осколками прошлого квартиры. Наташа являла полный контраст не только со мной, но и со своим младшим братом Сашкой, плотным, смуглым, щекастым, обучающим меня танцевать рок-н-ролл, не беспокоясь нисколько, что от его бросков по углам комнаты я могу остаться калекой.
– Гражданка, пройдите! – оповестил меня тот, с кем мы подрались. Я встала, обменявшись с ним ненавистным, обжигающим до нутра взглядом.
Никакой опасности не ощущала. Десятилетием позже забили бы сапогами, уже за то, что никаких документов при мне не оказалось – сразу же по зубам. Но пока на дворе стояла благонравная хотя бы в намерениях горбачевская эпоха, и начальник даже позволил мне позвонить туда, где за меня могли поручиться. Попробовала наугад Поволяеву, чей карьерный взлет из корреспондентов «Литгазеты» в секретари Союза писателей происходил на моих глазах. "Валера, – прохныкала, – я вот в милицию попала…" В ответ строго: "Что же ты натворила? Ладно, неважно, уладим, передай, кому надо, трубку".
И меня отпустили. Неблагодарная, я не почувствовала ни облегчения, ни избавления от опасности. Уверенность в собственной правоте затмила рассудок. Нынче самой трудно поверить, но и теток с мешками, и стражей порядка, и карьерного Поволяева я считала своими. Как и Наташу, хотя к тому времени она умерла от рака во Франции, в Нанси, оставив мужу Диме, из рода князей Шаховских, двух детишек. И все это вместе, все они создавали стержень, после утраченный навсегда: моя страна, я здесь своя. Но розы из Эквадора, подростки, сосущие водку из жестяных банок, Верочка, подъезжающая на «Лендкрузере», бомжи у мусорных баков, стаи бездомных, одичавших собак, гибель Ксюши, Борисыча ничего общего со страной, где я выросла, не имели.
…Хотя в подсобке Верочкиного магазина не изменилось ничего. К дверной ручке так же прикручена тряпка. Замызганная лестница, в углах завалы картонных коробок. Те же грузчики с той же уборщицей успели с утра поддать. И за тем же колченогим столом, покрытым клеенкой, выцветшей до белесости, Верочка трапезничала, ковыряя вилкой в консервной банке. В ондатровой шапке, надвинутой до бровей. По наблюдениям, только мои соотечественники с головы мерзли, и в помещении не снимая вязано-шерстяные, меховые уборы.