— Васька, гляди-ка, какой жиденок затесался!
— Где? — спрашивает другой, хотя отлично видит меня.
— Да вот же… Эй, ты, Мошка, стой!..
У меня кровь бросается в лицо, в глазах — колючие иглы, невольно ускоряю шаг. Вот уже бульвар, я вижу памятник.
Преследование продолжается и становится наглее.
— Тпру, Мошка, не удирай! — слышу я у себя за спиной.
Встречные улыбаются: всем, вероятно, нравится эта веселая молодых купчиков. Я почти бегу, но мое желание уйти от преследователей придает им еще больше смелости.
Стыд, огромный, невыносимый, тяжелый стыд сжигает меня. Я теряю соображение, сердце замирает в грудя.
Перед глазами мелькают неясные очертания вершин колоколен, куски голубого неба и желтые блики теплого солнца. Сворачиваю на бульвар, направляюсь прямо к памятнику, в надежде, что меня здесь оставят в покое.
Но один из моих преследователей хватает меня за пальто и кричит:
— Тпру, жид… тпру, жид…
Детишки помирают со смеху, и не очень огорчены взрослые. И вот тут со мной происходит страшная неожиданность. Я левой рукой ударяю молодого парня с такой силой, что он падает через цепь памятника на гранит. Силой инерции я сам теряю равновесие и сваливаюсь вместе с моим врагом, и, не помня себя от злости и мучительного негодования, я впиваюсь зубами в его шею…
В глазах моих темнеет. Теряю над собой волю…
Сбегается народ, я это чувствую по топоту ног и по множеству голосов. Слышу отдельные возгласы:
— Жид что делает, а? Кровь христианскую пьет…
И вслед за этим собравшаяся толпа плотнее смыкает ряды, и меня начинают бить. Сначала бьют кулаками, а потом и ногами. Но мне не больно, мне кажется, что ктото надо мною высыпал мешок с картофелем, и мне даже приходит мысль, — хорошо, что не бьют по лицу. Не знаю, сколько времени продолжается эта сцена. Я теряю последние остатки человечности, челюсти мои помимо воли замыкаются в мертвой хватке, и я не могу разжать их, а избиение продолжается, особенно ощутительны удары ногами в бока… Раздаются полицейские свистки, кричат: «Расступись!», и холодным куском металла кто-то раскрывает мне рот…
Что происходит дальше, я не помню. Хорошо представляю себе момент, когда, совершенно опустошенный внутри, без всякой мысли в голове, я поднимаюсь по лестнице квартиры Саши. Сейчас только я начинаю испытывать невероятную боль. Все тело ноет и горит. Саша, увидев меня, вскрикивает и бледнеет.
— Что с тобой? — кричит она.
— Я убит, — говорю я, — помоги мне… — и, шатаясь, подхожу к дивану и теряю сознание.
Саша и Катя помогают мне раздеться, пьяный Коля отит тяжелым сном и ничего не слышит. Когда с меня снимают рубаху, Саша вскрикивает и в ужасе отшатывается. Все мое тело покрыто сплошной синевой и огромными фиолетовыми подтеками.
— Не плачь и не изумляйся, так и должно было быть, и всегда так бывает, когда люди добровольно идут на обман…
Несмотря на сильные физические страдания, мозг мой сейчас совершенно ясен, и предо мною с необычайной четкостью встают мельчайшие детали только что происшедшего…
Любовь к ближнему… Люби ближнего, как самого себя, — кто выдумал эту мировую ложь, какому злодею надо было человечеству завязать глаза…
— Проклятие! — кричу изо всех сил, внутри у меня клокочет буря, моему возмущению нет предела.
А Саша, ломая руки, умоляет меня не кричать и не будить Колю.
— Пусть, пусть проснется! Пусть пожалеет, что его не было на бульваре: он бы тоже мог принять участие в избиении жида…
— Ну, я тебя умоляю — не кричи, ведь ты не понимаешь, что может быть…
— Может быть? Да ведь это уже случилось? Худшего ничего не может быть. Нет, голубчики, теперь для меня все ясно. Мы с тобою — добровольные статисты большой феерии, разыгранной попами за счет народной темноты…
Эта минутная вспышка окончательно ослабляет меня, и я снова падаю в бездну…
Сестра лечит меня серной вонючей мазью под названием «бадяга». Приглашенный врач — древний старик Карпов, известный в округе, осмотрев меня, говорит:
— М-да… Здорово влепили. Но и ты молодец, не всякий выдержит.
— Сильных повреждений нет? — спрашивает сестра.
— Сейчас трудно сказать, но думаю, что никаких переломов не имеется. Вот только разве легкие подбиты малость… Ну, да у молодых это проходит быстро.
Катя весь день не отходит от меня и все ахает, вздыхает и шепчет:
— Ну и разбойники… Так исколошматить парня… Вот уж нехристи поганые!..
О происшедшем узнают все родные и близкие знакомые.
Получается большой конфуз. Елена Ивановна на другой день навещает нас, глядит на меня, в отчаянии ломает руки и не находит слов, чтобы выразить свое сочувствие. Николай, весь свой досуг отдает мне: помогает сестре натирать мое избитое тело, всячески; утешает нас и вообще проявляет необычайную доброту и участие. Я понимаю, какое чувство испытывают окружающие меня, — им стыдно за тех, кто так жестоко поступил со мною. А я внутренне доволен их смущением и всячески стараюсь его усилить.
— Люби ближнего, как самого себя, — повторяю я тихо стонущим голосом, а Беляев, его сестра и другие посетители, слушая мои укоризны, молчат и не знают, что сказать. Они испытывают сейчас такое чувство, будто они авторы христианской религии и искренне страдают за свое произведение.
Болезнь моя затягивается надолго. Я прикован к дивану, хоть уже давно не чувствую острых физических болей. Но кровоподтеки не совсем еще прошли, и я продолжаю лежать.
Проходят недели. Я все больше и больше вхожу в домашний быт Беляевых, и многое мне у них нравится. Николай очень нежен и внимателен к сестре и ко мне. Саша готовится к выступлению, и Беляев разучивает с нею новый репертуар. Вокальные уроки Беляева вносят в мою жизнь большую радость. Я готов слушать его без конца.
Голос Беляева производит на меня чарующее впечатление. Он поет мягким полнозвучным басом и так умеет утончать этот обычно тяжелый и грубый мужской голос, что временами кажется, что поет тенор или баритон.
У моей Саши от природы хороший слух и сильное контральто, но полная. безграмотность в музыкальной теории. Она не знает нот и не имеет понятия о ритме.
Беляеву приходится учить ее чуть ли не с азбуки. Зато когда они вдвоем распевают те или иные дуэты или когда Саша сама поет уже заученные романсы или народные песни, — я положительно упиваюсь.
— А у тебя имеется какой-нибудь голос? — обращается Беляев ко мне.
— Не знаю, — отвечаю я. — Особенно много петь, не приходилось, но в Житомирском институте я пел в хору, вел добровольно… Стоят мальчишки и поют, и я подтягиваю. Однажды я взял очень высоко, меня и прогнали.