Когда Алексей слег, он и ухом не повел. Однако сказал Прасковье Ивановне:
– Чтой-то захолодало. Перевела бы Алешку с верхотурья-то сюда, в теплую горницу…
Дня через три зашел в комнату, где лежал Алексей, принюхался:
– Фу, какой дух чижолый! – Потрогал печку и проворчал: – Жарко топите, дрова не бережете…
– Да все зябнет Леша-то, – жалобно протянула Прасковья Ивановна.
Василий Петрович хмыкнул: «Зябнет!» – и, так и не взглянув на сына, вышел.
Каждый день заходил доктор Малышев. Он приносил лекарства, выслушивая, стучал холодным пальцем по груди Алексея и, хмурясь, загадочно качал головой.
Он сам прошел суровую житейскую школу. Вопреки отцовскому желанию, пешком добрался до Москвы и поступил в Медико-хирургическую академию. Отец проклял его, но Малышев, перебиваясь грошовыми уроками, кончил академию. Отец молчал, молчал и сын. Перед смертью старик пожелал повидаться с сыном. Когда Малышев, загоняя ямские тройки, прискакал в родное село, отца уже похоронили. Сын пошел на кладбище, постоял над свежей могилой и, не уронив ни слезинки, поехал обратно: медлить было некогда – в Воронеже лютовала холера.
Он подолгу просиживал у постели Кольцова, и всякий раз после его посещения Кольцову становилось радостно, мир светлел, появлялась надежда. Однажды он спросил Малышева:
– Иван Андреич, скажите по совести, по всей правде: встану я или вот так мне и скрипеть, как неподмазанному?
– Встанешь, дружок, встанешь! – весело сказал Малышев. – Еще и сколько стихов напишешь, еще и «Голубонько доню» споем!
– А я как подумаю, что этак вот буду… Нет! – Алексей со стоном опустился на подушку. – Нет! Или жить для жизни, или уж – могила…
– Это ты, батюшка, брось! – строго погрозил пальцем Малышев. – Подобные мысли – в шею! Вот завтра пришлю тебе микстурки – ах, хороша, чертовка! – попьешь дён с десяток – другое запоешь!
У Кольцова дрогнул голос:
– И чем только отплачу вам, милый Иван Андреич…
– Еще раз про плату помянешь – осерчаю! – нахмурился Малышев.
i
Весь месяц лили дожди. Сырость проникала сквозь рамы окон, она была в испарениях мокрой одежды, белыми облаками пара врывалась из кухни, где шла бесконечная стирка и в русской печи подогревались трехведерные чугуны с водой.
Комната, отведенная Алексею, была неудобной – проходной. То и дело через нее бегали поломойки, Анисьины портнихи, кухарка. Из кухни наплывал удушливый чад. Но всего страшней были благовонные ароматные свечки, которые расставлялись на подоконниках. Их сладковатый дымок забирался в горло, в легкие, голова тяжелела, и страшный кашель душил Кольцова.
Свечками этими распоряжалась Анисья. И сколько бы Кольцов ни просил сестру не ставить их в комнате, она все равно с тупым и злобным упрямством ставила проклятые свечи с раннего утра и, когда они догорали, аккуратно меняла их.
Он глядел на свои руки: бледные, с выпяченными широкими мослами, они беспомощно лежали на ситцевом одеяле. Все время одолевала испарина; ко лбу, неприятно щекоча, прилипали волосы.
В соседней комнате за большим столом сидели белошвейки. Они шили Анисьино приданое и целый день пели одну и ту же глупую песню. Кольцова мучила ее тягучая мелодия, раздражали нелепые слова про какую-то девицу, про розы и любовь.
Он закрыл глаза. Вспомнилось: низкие тяжелые тучи, море, дымящий длинной узкой трубой пароходик. На нем Мишенька Катков вместе со своим другом уезжал за границу. Белинский, Панаев и Кольцов провожали их до Кронштадта. В Кронштадте обедали, пили шампанское. Катков клял книгопродавца, в самый последний момент надувшего его с деньгами. Белинский смеялся и говорил, что вернейший признак честного человека – это когда его обманывает другой, нечестный.
– Благодарю покорно! – раздраженно поклонился Катков.. – Лучше уж я без признака обойдусь…
Это было ровно год тому назад. Немного, кажется, а сколько перемен!
Когда возвращались из Кронштадта, много говорили о переезде Кольцова в Питер. Панаев, как всегда, горячился и доказывал, что Питер принесет Алексею золотые горы. Потом зазвал к себе, где Авдотья Яковлевна – молодая жена Панаева – поила всех каким-то необыкновенным чаем, подаренным ей приехавшим из Китая священником-миссионером.
Было уютно, самовар пел нескончаемую песню, и сама Авдотья Яковлевна, умница и красавица, так хорошо и просто говорила с Кольцовым, что он разошелся: читал стихи, смешно рассказывал, как его Михейка зарезать хотел, и даже спел какую-то воронежскую песню.
А потом, уже у Белинского, когда Кольцов укладывался спать, к нему неожиданно подошел работавший за своей конторкой Белинский и, ероша волосы, сказал:
– А знаете, я, кажется, никогда не женюсь… Но если б женился, то моей женой была бы только такая женщина, как Панаева… Ну, нечего, нечего! – прибавил строго, видя, что Кольцов улыбнулся. – Спите, вам спать пора!
– А вы что ж?
– Я! – воскликнул Белинский. – А кто ж господину Краевскому дома-то наживать будет!
Хлопнула входная дверь. Кольцов вздрогнул и открыл глаза. Перед ним стоял Малышев и протирал запотевшие очки.
– Погодка! – крякнул, грея у печки покрасневшие руки. – Потоп всемирный… На Поповом рынке мужик с телегой завяз, насилу вытянули. Что это? – понюхав, строго спросил. – Опять свечки?
Он подошел к окну, сердито распахнул его и выбросил тлеющие ароматные угольки. Ветер ворвался в комнату и заиграл занавесками. Алексей жадно вдохнул свежий влажный воздух.
– Анисья Васильевна! – позвал Малышев.
Вошла Анисья, умильна, скромнехонька.
– Вот, матушка ты моя, чтоб не смела тут чадить свечками. Поняла? Чтоб и духу их тут не было!
Когда ушел доктор, Анисья бурей влетела в комнату.
– Наплакался? – закричала злобно. – Наголосился? У-у, наказанье мое! Сам не живешь, и другим житья от тебя нету… На ж тебе! На! На!
Яростно стуча по подоконнику, она поставила уже не две, как прежде, а целых пять благовонных свечек, и снова сладковатый синий дым поплыл по комнате.
– Эх, да и страшна ж ты, Аниска! – с трудом проговорил Кольцов, задыхаясь от дыма.
И вдруг наступило облегченье, голова сделалась легкой. Он попробовал поднять руку. Нет, рука, будто чугуном налитая, не поднялась. «А чего мне ее поднимать? – лениво подумал Кольцов. – Вот запах какой-то знакомый, словно бы цветы… Откуда?»
В самом деле, в комнате запахло цветами – рододендронами, розами. В синем тумане поплыли какие-то люди с лотками на головах, а в лотках – плошки с белыми, розовыми, алыми цветами. Голосом Белинского кто-то сказал: «Сюда, сюда ставьте… Так… Вот хорошо!»