— Товарищи, спасибо за доверие, за порыв, но сегодня эту загрузку повезут только" командиры звеньев. Всем остальным могу пока проставить тысячу триста, а двум молодым по тысяче. Согласны?
Все согласны, все довольны.
Вношу поправку в боевой листок: летчикам по 1300, командирам звеньев по 1500, а себе две тонны. А вот Красавцеву что? Что Красавцеву? А Красавцеву ничего! В любом случае он сегодня!не полетит. Если неисправна машина, какой же тогда разговор? А если исправна, значит, слабо натренирован летчик, и с ним надо еще повозиться. Но нет, тут дело не в летчике, уж в этом-то я уверен. Делаю прочерк против экипажа Красавцева. Ермашкевич смотрит мне через плечо.
Говорю ему:
— Красавцев сегодня не полетит. Причину сообщу по телефону с аэродрома.
Адъютант прикусил губу, посмотрел на меня многозначительно и тихо, почти шепотом, сказал:
— Товарищ командир, вы, наверное, не знаете, полк борется за стопроцентный выход материальной части. Командир полка…
Тихо, тоже шепотом перебиваю его:
— Товарищ Ермашкевич, я назначен сюда командиром эскадрильи, значит, я вправе решать самостоятельно свои вопросы. И еще, потрудитесь сделать так, чтобы листок боевого расписания заполнял я сам. А сейчас раздобудьте машину, мой экипаж едет на аэродром. Все, можете идти.
Как ни тихо происходил этот диалог, но его кое-кто услышал. Это было видно, например, по Алексееву. Конечно, на своих ребят теперь я могу положиться, но в стычке с командиром мне от этого не легче. Субординация!
"Девятка" была уже готова, и без лишних разговоров мы заняли свои места.
Запускаю моторы. Прогреваю, выруливаю. Дежурный по полетам майор Вуткевич дает мне старт. Я весь наготове: обороты моторам, но не полностью — машина нехотя трогается с места. Бежит, бежит, набирая скорость, и вдруг, словно споткнулась — рывок влево! Энергично додаю обороты левому мотору и держу наготове правый. Ага — выправилась! Добавляю обороты правому, но машина, словно норовистый конь, уже мотает носом. Куда поведет? Вправо? Чуть-чуть убираю обороты левому мотору и, скрепя сердце, даю форсаж правому.
Взлетел, но все-таки не туда, куда надо. Мне стыдно (что подумает Буткевич) и в то же время чувствую какое-то облегчение. Все-таки Красавцев летчик что надо! Взлететь на таком утюге ночью, когда впереди не видно ни зги!
Убираю шасси. Машина вибрирует. Трясется приборная доска. Чертовски неприятная штука! Ощущение такое, будто сидишь в кресле дантиста, и он неумело сверлит тебе зубы.
Набираем высоту. Еле-еле. Машина кренит влево. Штурвал вывернут вправо почти до отказа. Представляю, как Красавцев на таком утюге заходил на посадку. Ведь он мог бы запросто перевернуться на крыло!
Краснюков сидит в своем кресле и нет-нет да обернется ко мне.
— Что случилось, командир?
— А вот, посмотри на штурвал! — Краснюков оборачивается. — Видишь, как вывернулся? Это так его нужно держать в горизонтальном полете! — И смеюсь, глядя в растерянное лицо штурмана: — Отпустить?
— Не надо! — поспешно отвечает Краснюков. — У нас же мала высота!
Когда Анатолия разбудили, было еще совсем темно.
— Анатолий, вставай, ехать надо, — оказал Корюн, зажигая лампу.
— Куда? — спросил Алексеев, с трудом просыпаясь.
— Ехать надо, — повторил Корюн. — Тебе нельзя здесь оставаться: комендатура рядом. Я отвезу тебя за Джанкой, к своей маме. А это вот — на, почитай, свеженькое. — И протянул листок коричневой бумаги.
Алексеев поднялся. Поморщившись от боли, опустил избитые ноги на половик и, придвинувшись к лампе, прочитал свежеотпечатанный текст.
— Ого!
Фашистское командование обещало за поимку каждого члена экипажа со сбитого самолета тридцать тысяч немецких рейхсмарок, лошадь и три десятины земли. Соответственно: за укрывательство — расстрел…
— Здорово! — Анатолий криво улыбнулся. — Совпадение какое — тридцать!
— Да, — согласился Корюн. — Как у Иуды: тридцать сребренников! — И поторопил: — Ладно, ты не Христос, я не Иуда, одевайся поскорей, выедем, пока темно.
Анатолий оделся. Корюн критически его осмотрел:
— Нормально. Будешь моим ездовым. Я бригадир, ты мой рабочий. Понял? В случае проверки молчи. Сделай безразличный вид и молчи. Я буду разговаривать. Пошли!
На дворе, в темноте, пофыркивая, стояли две лошади, запряженные в телегу. Анатолий забрался на козлы и, подождав, пока усядется Корюн, неумело тронул вожжами:
— Но-о-о! Поехали!
Ехать надо было километров за семьдесят через Джанкой, и у Алексеева болезненно сжималось сердце: мало ли что может случиться в дороге? Днем же ведь. Нарвешься на кого…
Беспокоила листовка (могут польститься) и в то же время — радовала. Значит, его боевые друзья живы и где-то скрываются. И люди, находясь в глубоком тылу, лишенные сведений о фронтовых делах, верят в победу. Верят!
Село еще спало. В предутренней тишине громко стучали колеса. Разбуженные петухи, словно спохватившись, закукарекали разом во всех дворах, и им в ответ принялись помыкивать коровы. Алексеев настороженно поглядывал по сторонам, за что получил замечание от Корюна.
— Не так сидишь, — сказал он. — Не в самолете! Ты ездовой, начальство везешь. Согни спину, ссутулься и смотри под ноги лошадям. До всего остального тебе дела нет. Ты ко всему привык. Немцев видел и перевидел. Понял?
— Понял! — рассмеялся Алексеев. — Ишь ты — заважничал. Начальство. Однако сделал, как тот велел. Но это было трудно.
Село проехали. Показались развалины сарая, в котором он вчера прятался. Почему-то вспомнил сон перед полетом. Что-то ждет его впереди!..
Кони без понукания охотно бежали рысью по степной дороге, и легкий ветерок, завивая пыль, поднимал ее тонкой пеленой в светлеющее небо, чуть порозовевшее впереди. Там, за полтораста километров отсюда — линия фронта, и туда он должен дойти. Должен, и все тут! Это была самая жгучая цель его жизни.
Солнце уже показалось над горизонтом, когда они почти миновали второе село, то самое, где Алексеев был подобран братьями Овагимянами. Повернувшись на облучке, он разыскал глазами дом, куда хотел тогда постучаться. Дом выглядел весело: в настежь распахнутые окна пузырями выдувались гардины. За высоким забором каменной кладки осенней листвой пламенели деревья. Интересно, что его напугало тогда? Почему не постучал? И словно бы в ответ, чья-то рука отодвинула тюль. Алексеев чуть с козел не упал: у окна, подтянутый и стройный, с накинутым на плечи френчем стоял немецкий офицер!
— Не смотри! — сердито зашипел Корюн. — Отвернись! — И, сдернув с головы кепку, раскланялся с господином офицером. Лишь когда проехали, Корюн, вытирая платком круглое вспотевшее лицо, сказал с облегчением: