Сколько таких людей с зарядом внутри себя! Они часто пишут письма, даже без обратного адреса, только чтобы излить какое-то свое настроение, свою мысль, не дающую им покоя. В человеке почти всегда есть что-то неиспользованное, какой-то неизрасходованный, незатронутый запас эмоций, запас хороших побуждений. У одних потом это выливается в работу, у других — в любовь, у третьих — еще во что-то. У четвертых никак не может вылиться.
И тогда им хочется написать хотя бы письмо.
Да, я понимаю это.
Даже Шоу, так бурно живя, и тот изливался в письмах.
* * *
Как-то вошло в привычку думать, что Шекспир — писатель трагичный, а Чехов — мерехлюндия. Хотя это множество раз опровергалось, все равно в глубине души так думают многие.
И спектакли, фильмы подтверждают, что многие думают именно так. Спектакли и фильмы эти лиричны или там поэтичны, не знаю, на самом же деле — одна мерехлюндия.
Опущенный ритм, опущенные, страдающие интеллигенты, тоска провинциальной жизни и прочее в том же духе.
Между тем я все больше и больше убеждаюсь, что подобной лирики в этих пьесах нет. Совсем там не «сонная одурь». Они, эти пьесы, в полном смысле слова трагичны, со всеми, как говорят в таких случаях, вытекающими последствиями.
Какие там «полутона и паузы», какая «грусть», когда чуть ли не с первых же слов люди с такой яростью, с такой откровенностью и темпераментом открывают свои чувства.
Нет, честное слово, в «Дяде Ване» не меньше трагедий, чем в «Гамлете», не только по существу, но и по средствам выражения, да-да, и по средствам!
Тема отчаяния от сознания несложившейся жизни выражается тут в предельных красках, столь сильных и даже прямых, что по смелости выявления не уступит любой шекспировской пьесе.
Только там — далекая даль, а тут современная жизнь, вот и все.
И я не уверен (о ужас!), что прав Немирович-Данченко, говоривший, что судьбы героев у Чехова решаются, когда люди обедают, например, или просто мирно сидят за столом. В «Дяде Ване» такого нет, там все резко оголено и трагично в открытую.
Впрочем, каждой эпохе — свой Чехов, как и Шекспир, и смешно оспаривать прошлые достижения. Но сегодня мне почему-то кажется, что Чехова надо ставить открыто трагично.
Не надо обыденной жизнью маскировать подспудные будто бы драмы, а надо подавать их без всякой «попоны» быта, именно так, как и написано в пьесе. Я говорю, допустим, о «Дяде Ване».
Как открыто ведет себя сам дядя Ваня в своей любви к Елене Андреевне.
Как открыто влюбляется Астров.
Как открыто страдает Соня.
Как открыто выражает свое отчаяние даже Серебряков, у которого вдруг наступает осознание старости, немощности и бессилия.
О, какая сильная пьеса! Какими открытыми стонами и воплями она сопровождается. Выстрел, наконец!
Какой нервический накал отчаяния.
Какой ужас, быть может, иметь молодую жену и чувствовать себя старым, живущим в тягость этой жене. Но не просто тихо страдать от всего этого, а устраивать бунт — против себя, против всех, против старости. Может быть, глупый бунт, но открытый, шекспировский бунт.
Как страшно, вероятно, быть честной, имея старого мужа, его не любя, когда еще рядом Астров, который любит тебя и зовет с собой. Какая мука выстоять это, какой темперамент заложен в этом стремлении остаться честной.
И что, разве все тут закрыто в подтекст, спрятано за повседневностью быта?
Как бы не так. Тут все не меньше открыто, чем в «Гамлете» или «Ричарде III».
Но до такого накала чеховской пьесы никто не хочет дойти. Боятся. Боятся упреков в том, что это будет «не Чехов».
А что бы делали физики, если бы боялись тронуть, допустим, атом! Если бы слушались только прежних ученых и мыслили только внутри прежних законов. Впрочем, я ни бум-бум в этом деле.
Что же касается «Дяди Вани», то я уверен, что нет там и крошки скуки, нытья и нет там ночных лирических разговоров, а есть смертельный бой за то, чтобы в жизни своей что-то сделать иначе. Смертельный бой и смертельное поражение.
И пауза там одна, когда все вдруг уехали. Не состоялось!
А до этого — оживление, бурность, резкие выплески, откровенность, но все, как у Чехова, невпопад, вразнотык, с трагической силой — выстрелы мимо цели.
Это должен быть сильный спектакль, отчетливый, резкий.
Читая «Дядю Ваню», я думал, какая буря таилась в натуре писателя. В его больном организме теснилась сильная страсть, страсть к жизни, к действию, к здоровью, к любви. Но жил он отчужденно, в общем закрыто, и страсть эта на бумагу выплескивалась часто в виде громкого плача, стона и вопля.
В первом акте Астров жалуется, что жизнь его засосала, что он стал чудаком, что он ничего не хочет, никого не любит.
И Войницкий зевает, выходит с сонным, помятым лицом. Весь акт он стонет, что ему тоскливо и скучно.
Все говорят обо всем впрямую, не прячась, но в чем же подтекст, тот самый подтекст, который как будто так важен у Чехова?
Может быть, все это чушь и надо впрямую играть и эту зевоту, и эти чудачества от тоски. И водочку тихонько пьют и брюзжат… Так и играют обычно, притом болтая о некоем подтексте. А где он и в чем?
Ведь эта скука и эта тоска так очевидны. Но суть как раз в том, что им не скучно сегодня.
Ведь это — привычная форма. Впрочем, все так и есть, как они говорят, но не сегодня.
Ибо — Елена Андреевна.
Господи, кто не испытывал этот подъем, увлечение, влюбленность или просто волнение, находясь рядом с такой, как она.
Подтекст как раз в том, что Астров и Войницкий сознают: их сегодня страшно волнует что-то. И не только сегодня. Манит, волнует. Появился вдруг интерес, и пускай он запрятан, однако ведь в этом — вся суть.
Одно дело — болтать о тоске в пустоте. Другое же дело, когда случится этот приезд, появление женщины, запах ее, эта новизна ощущений. Особенно для таких, как они, которые годами живут без любви.
Они мгновенно ожили, они взволнованы, взбудоражены, они ожидают чего-то, и все их нытье — показное сегодня, хотя и в нем есть правда.
Они оба ждут, что она придет. Где она? Вот идет, вот уходит… Они соревнуются даже, пускай это скрыто от глаз, почти скрыто, но этот подъем есть подтекст, и в этом подтексте — вся драма, ибо ему, подъему, суждено оборваться. И вот тогда возникает тоска, только гораздо страшнее прежней.
А по контрасту с этим подъемом дяди Вани и Астрова — ночная сцена с профессором, мужем Елены Андреевны.