даже не какой приговор, а какой срок — о расстреле, понятно, и вспоминать нельзя было.
Мы придумали специальную игру: по счету «три!» на пальцах выбрасывали какое-нибудь число, и Вахаб, пересчитывая мои выпрямленные пальцы и пальцы нашего третьего сокамерника, или заряжался надеждой, если выходило не больше семи-восьми лет, или впадал в полное уныние и становился всерьез зол и раздражителен, если получалось больше десяти лет. Мы старались беречь его и по многу ему не отпускали.
Его настроение сильно зависело и от того, с какой интонацией и какой по чину следователь вел последний допрос. Когда где-то там, в недрах следственного корпуса, куда его уводили почти ежедневно, с ним разговаривал какой-нибудь генерал от юстиции, — скажем, начальник следственного отдела прокуратуры или его заместитель, — Вахаб возвращался в камеру веселый и обнадеженный: раз им занимается такой высокий чин, значит, ему придают большое значение, значит, еще и он «наверху», причислен к тому же разряду, что и сам генерал, с которым он, кажется, был знаком еще на воле, — и он надеялся, что ворон ворону глаз не выклюет…
Когда же шли обычные, рабочие допросы, которые вели разные там капитаны и майоры, когда приходилось сдавать припрятанные драгоценности, принимать на себя все новые эпизоды со взятками и хищениями, он падал духом, начинал часто вызывать тюремного фельдшера, просить сердечные капли.
Если ему казалось, что дела его идут совсем плохо, он вспоминал, что отец его — мусульманин, а дед был даже духовным лицом, — и начинал громко и гортанно молиться. Молитвенное настроение продолжалось до следующего визита генерала. Генерал, видимо, обнадеживал, и Вахаб возвращался повеселевший, свое молитвенное состояние вспоминал с улыбкой и об Аллахе говорил чуть не покровительственно, как о знакомом министре соседней республики.
Когда Вахаб был весел и разговорчив, то особенно охотно говорил о других высокопоставленных узбеках, которые были арестованы по обвинению в коррупции, и о которых он какими-то путями узнавал — через следователя или от своих подельников во время очных ставок, — что они тоже тут, в Лефортове. Так, он, радостно потирая руки, говаривал, что, всего скорее, расстреляют бывшего секретаря Бухарского обкома партии: «На нем пять миллионов!» — говорил Вахаб и растопыривал свою короткопалую пятерню. (Опять-таки впоследствии, от кого-то из его мелких подельников, с кем разговорился через перегородку в «воронке», я узнал, что на самом Усманове было десять миллионов, — и представил себе две его растопыренные пятерни).
В камере у Вахаба было только два занятия: он или играл в шахматы — до десяти партий в день, или писал доносы, — говорят, он повязал вслед за собой человек четыреста. Доносил он на всех, кто когда-то ему давал или кому он давал. Все по его доносам оказались взяточниками и ворами — начиная от председателей колхозов, с которыми он имел дело, и кончая первыми секретарями ЦК партии Узбекистана — и умершим Рашидовым, и живым Усманходжаевым. (Не это ли последнее обстоятельство и решило судьбу Вахаба. Генерал появлялся всегда после особенно важных доносов.)
По-русски Усманов писал и говорил плохо, и писать доносы помогал ему с подозрительной готовностью наш третий сокамерник, некий «технический интеллигент со степенью», сидевший за фиктивные договора и взятки, каким-то образом завязанные с иностранцами. На прогулках этот «доброхот» и Усманов тихо переговаривались, отойдя от меня в дальний угол дворика, — хотя в камере мы жили довольно дружно, и передачами поровну делились, и ларек заказывали в один общий котел, — но при всем при том считалось, что я — чужой. Они — хоть и воры, хоть и провинившиеся, хоть и уголовники (так они себя, сожалея, — «с кем не бывает!» — но все же сознавали) — советские люди, я же — отщепенец.
Я как-то было обиделся на их секреты, попытался протестовать, и тогда наш третий, «добровольный» усмановский помощник, спокойно объяснил мне, что, узнав содержание доносов, я могу нанести ущерб Советской власти. Я, признаюсь, оторопел. Как именно я нанесу ущерб, это он не вполне представлял себе, поскольку ехать-то мне предстояло в лагерь строгого режима, потом в ссылку, но… вдруг как-то смогу.
Даже здесь, в камере тюрьмы, они были советские. Проворовавшись, ожидая приговора, ругаясь со следователями — они были советские. А я — не советский. Чем же я-то нанесу ущерб? Тем, что буду говорить. тем, что раскрою некую советскую тайну. Их тайну. Ведь и они были руководителями страны — еще так недавно были.
— Зачем это тебе нужно? — спросил как-то не то Вахаб, не то «технарь».
— Что именно?
— Заниматься писаниной… В тюрьме вот сидишь…
У них в сознании как бы была картинка с фокусом: повернешь — есть человек, еще повернешь — пустое пространство, исчез человек. Так вот в этом мире, где для них мир был полон благ, в этом картиночном мире, где они жили до ареста распорядителями благ, в этом мире было место и министру, и следователю, и уголовному преступнику, вору, и не было места мне — и только потому, что я мог раскрыть их некую общую тайну.
— Зачем это тебе нужно?
И я действительно не умел ответить на этот вопрос так, чтобы они меня поняли. И не знаю, отвечает ли на него эта моя книга. Это ведь как повернешь картинку…
ПРОТОКОЛ
допроса свидетеля гор. Москва 27 мая 1985 года
(Подполковник Губинский и капитан Круглов — вдвоем допрашивают жену обвиняемого Экслер Н.Е.) Допрос начат в 10 часов 45 минут. Допрос окончен в 16 часов 20 минут.
Вопрос: Вам предъявлен изъятый 19.03.85 г. при обыске рукописный текст, начинающийся со слов: «Дм. П.Кончаловский. „Пути России"…». Кому принадлежат данные записи и кем они исполнены?
Ответ: Эти записи исполнены мной и для меня лично, с какого издания — уже не помню, так как это писалось давно.
Вопрос: Вам предъявлен рукописный текст, начинающийся со слов: «Континент № 20. Игорь Ефимов-Московский. Политические выгоды нищеты» и заканчивающийся словами: «…имперской стратегии». Кому они принадлежат и кем исполнены?
Ответ: Записи на некоторых листах (лл. 3, 5, 6, 8, 10, 12) исполнены мной и опять-таки для себя — так как я хотела подумать над написанным. Они оказались вместе с записями мужа, так как исполнены с одного источника. Писалось это не для использования Тимофеевым Л.М. в его работах, а для собственного осмысления.
Вопрос: Вам предъявлен рукописный текст, начинающийся со слов: «23 апреля. Наташа! Итак, путь…» и заканчивающийся словами: «Погуляю — и опять! Л.» Когда и кем исполнен данный текст?
Ответ: Данный текст представляет собой письмо Л.Тимофеева мне.