Сознаю свою вину и сжимаюсь в комочек. Кровь стучит в висках, и весь я в черных лапах страха.
Но вот живой Арончик. Его несет в охапке Станислав.
С мальчика стекает вода. Оксана торопливо снимает с него рубашонку, выжимает и кладет на солнце.
Арончик стоит голенький на столе и… не плачет.
Но одна щека у него сильно опухла. Хотя нет, не опухла, а это Филипп успел всунуть ему в ротик карамельку.
Ко мне возвращается сознание, сердце перестает метаться, и я мысленно благодарю и целую доброго и милого Станислава.
И вдруг, когда мы все успокоились, со двора раздается голос матери Арончика:
— Ареле, птичка моя, где ты?
При первых звуках этого голоса Оксана бежит на стеклянную террасу, хватает уже высохшую рубашонку и шепчет мне:
— Слезай скорей и отнеси хлопчика!..
Арончик не помнит зла и крепко обвивает пухлыми ручонками мою шею, а я тащу его на своей спине и, чтобы ему было забавнее, приплясываю на бегу.
Вижу издали мать Арончика, и страх бьет меня по сердцу: боюсь этой крикливой и злой женщины. Она среднего роста, худая, костлявая и всегда неряшливо одета. Зовут ее Голдой.
Шесть раз Голда Ратнер рожала мертвых ребят, и только один Арончик выжил у нее. И теперь весь запас любви и ласковости она отдает своему единственному сыну, а на других детей она смотрит с ненавистью. Из тонких бескровных губ этой женщины поминутно срываются проклятья.
— Пусть все дети Израиля погибнут, лишь бы мой сын радовал меня долгой жизнью и счастьем! — часто говорит Голда.
— Ты зачем на своей вшивой спине моего ребенка таскаешь, холера бездомная?.. — кричит она мне. — Я сколько раз говорила тебе… Ой, я сейчас в обморок упаду!.. Ареле, голубчик ты мой, почему у тебя головка мокрая?..
— Я в колодец упал, — весело отвечает мальчуган.
Но я уже ничего не слышу и не вижу: быстрее птицы лечу по пыльным улицам, направляя свой бег к Тетереву.
Хочу быть один, хочу, чтоб меня никто не видел; а для этого мне нужно обогнуть Приречную, где живет тетя Сара, и бежать до самой гребли [Гребля плотина.]
Выбираю большой плоский камень, влезаю на него, сбрасываю с себя рубашонку и шаровары и, прежде чем войти в реку, подставляю солнцу потную спину, усталым взглядом измеряю ширину реки, вижу по ту сторону зеленую вязь ореховой рощи и далекий синий горизонт.
Думаю о случившемся, хочу оправдать себя, хочу кому-то доказать, что я не знал, что колесо завертится, но встревоженные мысли не подчиняются мне: бегут, кружатся надо мною и тают в расплавленной тишине летнего полдня.
Сползаю с камня тихо, по-стариковски иду к воде, окунаю ноги и вдруг, забыв все на свете, сразмаху разбиваю телом сверкающее стекло реки. Вода бодрит меня, и я крепну духом.
Звонкими саженками нарушаю покой сонного Тетерева, рассыпаю вокруг себя алмазные фонтаны брызг и плыву среди ослепительных блесток горящих лучей.
Добираюсь до самой середины, где так глубоко, что дна не достанешь. А я не боюсь: я лучший пловец среди приречных ребят.
Знаю много фигур. Умею нырять. Могу доской лежать на воде, и ничего не стоит для меня изобразить мельницу, щуку, лягушку или змею. А под водой открываю глаза и в зеленом жидком свете замечаю каждый камешек, малейшую песчинку.
— Шимеле!..
Это кричит мой старый друг — Мотеле. Он идет по гребле в сопровождении многочисленной ватаги ребят.
Догадываюсь, что ходили в рощу за орехами…
Мои бывшие товарищи по Черной балке, узнав меня, бегут к берегу, быстро сбрасывают с себя нехитрую одежонку и кидаются в воду. Смех, голосистые крики, всплески воды отгоняют тишину, и разбуженная река вскипает пеной, и четко выступают на расплавленном серебре реки черные головы и коричневые тела шумливых купальщиков.
— Шимеле, покажи, как делают мельницу…
— Как плывут стоя?..
Я учу, показываю и чувствую свое превосходство. Мотеле в качестве лучшего друга старается быть ко мне поближе.
О моем сегодняшнем бегстве из института я ему пока ни звука, а когда он задает вопрос о моем житье, я вру напропалую и нарочно громко, чтоб и другие слыхали.
И я рассказываю о десяти тысячах товарищей, сидящих со мною в одном классе. Этот класс так велик, что надо бежать два часа, чтобы достигнуть противоположной стены. Скоро я перейду на казенный счет, и мне выдадут форму: черную куртку с двенадцатью карманами и башмаки со скрипом. А когда окончу институт, стану учителем.
Все это говорю я отрывочно, между прочим, не переставая купаться; но у Мотеле глаза блестят веселой завистью, и ему хочется еще, еще послушать.
— Слушай, что я тебе скажу, — обращаюсь я к нему, понизив голос до шопота, — ты ведь знаешь, где институт? Ну, отлично. Подойди к первому забору. Там через щелку ты увидишь гигантские шаги… Знаешь? Столб такой с канатами… Ну, вот… Там гимнастический двор. Я тебя увижу и передам тебе много вкусных вещей…
— Каких? — спрашивает заинтересованный Мотеле.
— Ну, всяких… хлеб с маслом… котлеты… У нас, брат, собаки жаркое едят.
Мотеле поражен.
Пока я в воде, со мной считаются как с лучшим пловцом, и это льстит моему самолюбию. Даже Мойшеле, сын печника, и тот нисходит до меня и удостаивает разговором, хотя ему уже пятнадцать лет.
Этот мальчик длинный и тонкий. Дни и ночи проводит в синагоге, где изучает талмуд. Родители гордятся своим первенцем и прочат его в духовные раввины.
Мойшеле свободно говорит на древнееврейском языке и выполняет все требования закона с необычайным рвением. Он всегда сосредоточен и редко смеется. На ногах у него чулки и туфли с твердыми задниками. На нем длинный, до пят, сюртук, голова украшена ермолкой, а вдоль щек пьявками извиваются длинные пейсы.
Я знаю, что мой костюм — красная косоворотка и «хохлацкие» шаровары вызовет насмешки, и я первым выхожу из реки с тем, чтобы скорее удрать.
Подхожу к моему камню, берусь за штанишки — и - вдруг ощущаю мучительный приступ тоски: ведь мне некуда итти!..
Хочу обдумать свое положение, но Мотеле уже подле меня и заискивающе спрашивает:
— Шимеле, а когда мне можно будет притти за вкусными вещами?
— Когда хочешь, — отвечаю я и готов заплакать.
Выходят из реки и остальные ребята. Мгновение — и все уже одеты. Приходится и мне сделать то же самое.
Торопливо натягиваю штаны, берусь за рубашку — и…
Тут начинается то самое, чего я пуще всего боюсь. Кто-то хихикает, кто-то прыскает, и нарождается оскорбительный смех.
Ко мне подходит длиннопейсый Мойшеле: