— Антоновна, хоть вы подайте мне совет! — воскликнул он. — Как мне быть? Завтра будет мне пересуд. Меня предупредили, что я должен признать все, в чем меня обвиняют. Но это ложь! Чудовищная ложь! И я никак не могу…
— Но ведь, дедушка, всюду ложь! Какая же такая особенная ложь, что вас так особенно испугала?
— Каюсь в своей вине: я был при немцах бурмистром. Собачья это жизнь, собачья и работа. День-деньской на всех: гав! гав! Надо лошадей, подводы? С меня требуют — хожу собираю. Надо людей на работы — опять я гавкаю. Свои проклинают; враги угрожают. О Господи, Твоя воля! За страх служил я им, но служил: в этом и виноват. За эту вину, за свое лакейство вот уже десять лет на каторге. Но ведь обвиняют меня в том, что я всех женщин и детей в церковь загнал и сжег их, и своих внуков в том числе. Но этого же не было! Ни внуков своих, никого никто не сжигал! Я уже стар, мне недолго жить. Если я на себя такую напраслину возведу, то какими глазами я на людей смотреть буду?! Ведь не успею я эту ложь с себя смыть, так и в могилу этот позор унесу. Не могу я, не могу… О Боже, как мне быть?
— Ей Богу, не знаю, что и посоветовать. Ценой лжи можно получить свободу. А вот как смыть с себя ложь — этого уж я не знаю.
— Антоновна! Нас учили: «Не убий». Но самоубийство еще хуже, так как ни покаяться, ни искупить греха самоубийца не может. Еще учили: «Не послушествуй на брата своего свидетельства ложна». Так если на другого клеветать нельзя, то неужели на себя можно?
На другой день на суде дед стоял на своем: был немцам слугой, но палачом не был. Его вернули обратно в лагерь. Через пять месяцев еще раз вызвали. Он признал, что сжигал детей, и его освободили! Это было в августе, в самом начале. Деду повезло: с 9 августа вдруг вышло распоряжение прекратить все пересмотры. Не повезло нашему газомерщику Рыбко: его дело должно было слушаться 8-го, но отложили на 9-е. Бедный Рыбко очутился «на крючке» и отзвонил еще пять лет.
Сколько раз приходилось мне с горечью убеждаться, что в Советском Союзе честный труд невозможен. Больше того, он карается! Поощряется только горлопанство, показуха и туфта. Я это уже поняла, но перевоспитаться на советский лад все равно не могла и не хотела.
Проходчики в погоне за циклами отрывались от почвы, а я выполняла неоплачиваемую работу: разбуривала почву и сажала забой на подошву! Короче говоря, я билась, как рыба об лед, а страдали рабочие моей смены. Разумеется, легче, безопаснее и выгоднее просто давать циклы и плевать на то, что забой отрывается от почвы и, оставляя в почве уголь, перерезает пласт. Помню случай, когда штрек, перерезав даже междупластие (2,5 м!), перешел со второго пласта на первый. Но я все время боролась за то, чтобы не допускать такого преступного отношения к углю — невосполнимому запасу природного богатства.
Приблизительно тогда же, когда пересматривали дела каторжан, попала я в аварию. Я чуть было не погибла или, что еще хуже, чуть не ослепла.
В тот злосчастный день мы по обыкновению исправляли один очень нехороший забой. Он был ужасно длинный — свыше 70-ти метров длины. К тому же на полпути была «кобыла» — каменный порог. Из-за этого порога из забоя не был виден скрейпер. Вот в этом-то и опасность! Скрейперисту просто невозможно работать без шуровщика, чтобы не бегать туда-сюда, а шуровщику находиться в забое опасно, так как из-за «кобылы» нет возможности пользоваться световым сигналом.
Мы отпалили шпуров 20 по почве, и я сама пошла шуровать в забое — не хотела никого посылать туда, где опасно. На скрейпере был Рябец — старательный, но глуповатый хохол. Ковш уже «пробрал середину», и я подумывала о том, чтобы перевесить ролик на борт, когда… Затрудняюсь сказать, что именно произошло. Взрыв? Я видела свет, но звука не услышала. Удар? Боли я не почувствовала. И — темнота. Полнейшая, кромешная темнота… Меня спас инстинкт, который подсказал мне, контуженной и оглушенной, что надо уходить от ковша, и я стала судорожно карабкаться на стену угля. Где-то рядом елозил тяжелый ковш, выгребая из-под меня уголь. Если я свалюсь под ковш, он меня размочалит в лохмотья! Лампочка была разбита, лицо заливало кровью, я ничего не слышала. В голове стоял такой шум, будто камни валятся на железную крышу над головой. Я ощущала только толчки, когда ковш поднимался к блоку и обрушивался вниз, вытаскивая из-под меня уголь. Каким-то чудом я доползла до борта, нащупала крепление и в полной темноте поползла к выходу из забоя. Добравшись до «кобылы», я увидела свет — аккумулятор скрейпериста Рябца. Я так обрадовалась, что глаза у меня целы, что ослабла и, кажется, потеряла сознание.
Нашел меня Рябец. Когда из забоя поплыли клубы дыма, он смекнул, что случилось что-то из ряда вон выходящее. Он пошел в забой. Дойдя до «кобылы», он увидел меня, всю в крови, сидящую у борта с открытыми глазами, но без признаков жизни, по его словам. Он испугался и убежал. Лишь выбежав из забоя, он одумался и вернулся. Рябец помог мне встать и дойти до телефона. Я позвонила диспетчеру, сообщила о том, что ранена «отказом» и сказала, чтобы он прислал кого-нибудь сменить меня, а заодно ликвидировать еще один «отказ», который я еще до взрыва обнаружила.
Взрыв «отказа» — всегда большой скандал для шахты. И обычно пострадавший или убит на месте, или сильно изувечен. Диспетчер раскудахтался и собирался послать за мной носилки, вернее за моими «бренными останками», но я сказала ему, что выйду и сама. Не стану же я по телефону сообщать разные подробности!
Действительно, мне повезло. Это было просто чудо! Очевидно, в почве остался не взорвавшийся заряд и нож скрейперного ковша ударил по детонатору, чем и вызвал взрыв. Может быть, между мной и зарядом был ковш, принявший на себя главный удар? К тому же я шуровала, сильно наклонившись, и осколки ударили по дну каски. Это спасло мои глаза. Правда, лицо и особенно губы были буквально нафаршированы мелким углем, а более крупные осколки изрешетили мою брезентуху, но сравнительно мало — мою шкуру.
Когда пришел мастер вентиляции, я сдала ему смену, и бригадир Цыбульский довел меня до штольни, которую в те времена уже освещалась лампами дневного света, дававшими мало света и очень много шума.
В медпункте из меня повытаскивали наиболее крупные куски угля, после чего я пошла в горную поликлинику, где меня часа три мучили, вытаскивая глазным пинцетом всю «мелкую крошку». Операция — отнюдь не из приятных. Но благодаря ей я стала не слишком рябой.
В больницу я идти не хотела — перед выпиской мне не удалось бы скрыть, что я на левое ухо оглохла: барабанная перепонка лопнула и из уха сочилась кровь. А для работы под землей слух необходим: отстукивание кровли дает возможность предвидеть ее обвал. Там каждый шорох или скрип полон значения и зачастую служит грозным предостережением. Впрочем, я знала, что слух восстановится — моясь под душем, я «слышала» как падали капли воды мне на голову, как град камней по железной крыше.