Тащит продукты». Ну, мы думаем: и этот наш сейчас будет. Этот оборону больше знает: он по передовой продукты таскает.
Так, значит, охрану оставили у этих — и к нему. «Камерад», — мы ему отвечаем. Он и идет прямо на нас, этот «язык». Он идет, а мы его забираем прямо с продуктами, вот как хорошо! Я и говорю: «Зря ты не с пушкой пришел!»
От войны этой все как бы оцепенели, до сих пор не успокоишься никак. Все время кошмары снятся: обстрел, атака, кровь. А больше всего боишься в плен попасть. Видно, как ляжешь на левый бок, сердцу делается неспокойно. Тут тебе и представляется, что засыпало в землянке и что тебя откапывают немцы, а тебе и пошевелиться невмочь… Среди своих-то что ж: тут каждый на месте, каждый дело свое знает. Ну, и в бою тоже: как говорится, на миру и смерть красна! Что страшно, про это говорить не приходится, но все ж ты со своими, тут и бомбы, и обстрел, и кровь — все пополам!
И потом — мы же молодые воевали! Это пожилые, семейные все думали о семье, о доме. Им как-то труднее было. А мы — другое дело! Вот, кажется, страшенный бой, светопреставление! А кончилось, отдышались (особенно если поспать дадут), тут и песни заведут, глядишь, и пляски, и смеху — всего хватает! И рассказывали много: про дом, про невесту иль про жену, разные истории на фронте. Конечно, очень любили лихих, отважных ребят, про них и рассказы…
Помню, на Орловско-Курской дуге рассказывали о разведчике Яценевиче. Я его не знал, и ребята наши не знали, но все слышали, как он в разведку ходил и что немцы сделали с ним.
Это ж был парень — мастер своего дела! Он какие разведданные собирал! Как из-под земли доставал иль ловил от ветра! Иной раз так укреплена линия обороны, что не сунешься. Командир бьется, бьется; в один день посылает разведку — провал, на другой день — провал, неделю сидит — и ничего… А пошлет Яценевича — так тот из-под самого носа у фрицев «языка» утянет и все сделает, как надо!
Но один раз они его схватили. Стали пытать, кто такой, какой номер части, какие силы тут расположены и все такое. Тут Яценевич им сказал, что никаких сведений они от него не получат и напрасно будут время терять! Да. А попал он в лапы зверей. И даже не зверей, а хуже того. Зверь, правда, терзает, но ведь он не понимает и не может чувствовать, как страдает другой. А эти нарочно глумились. Хотелось им узнать, что будет с советским бойцом. Хотели увидеть, как у него перед смертью язык развяжется. Отрубили ему руку. Но он молчит. Потом ногу отрубили — он все молчит. Ну, и разозлились тут! Отмахнули другую руку. Кровью истекает, а все равно молчит. И другую ногу отрубили — еле живой, а все равно — ни слова! Тогда стали поджаривать обрубок тела на костре… Так и погиб этот отлитый из стали человек, но своих не выдал!
Третьего июля тысяча девятьсот сорок третьего года наша часть вышла из Обояни и направилась через Верхопенье по Белгородскому шоссе к Березовке. Простояли мы около Березовки один день, и в ночь на пятое июля нас перебросили в соседнее село Луханино.
Ночь стояла тихая, спокойная, теплая. К полночи мы расположились и заняли боевые порядки на окраине Луханино. Спать почему-то не хотелось, и наше отделение собралось в одну ячейку.
Был у нас тогда в отделении один весельчак Гоша Бочко, веселил он нас в такие минуты вдосталь. И на этот раз он стал рассказывать смешные приключения, а знал он их столько, что хватало ему на всю ночь, а на другую он рассказывал новые. Головастый парень был. Ему бы малость подучиться, так он бы далеко пошел. Страсть на язык ловкий был, и все это у него как-то складно получалось, что мы аж заслушивались. Расскажет Гоша, бывало, что-нибудь, так из головы все худые мысли повылетают и забываешь про горе и о смерти не думаешь. А в бою-то, когда кругом все горит да рвется, смерть частенько на ум приходит.
Просидели мы этак до самой лисьевой темноты, и спать никому не хотелось, и рассказами Бочко заслушивались. Не успел он досказать, как чудак один хотел в море тесто замесить, как раздался гром выстрелов, и на наши окопы и впереди и сзади начали рваться снаряды.
Прервался рассказчик, пригнулись сады зеленые, замолчали птички певучие. Пришел к нам командир роты, старший лейтенант Василий Крюков и командир взвода Михаил Мельников. Ротный присел к нам и сказал:
— Немцы силы огромные сюда стянули, наступать задумали; нам приказано держаться, хоть все погибнем, а с места отходить нельзя.
Привстали мы немного за ним, сержантом Иваном Кузьменко, и все отделение одним голосом ответило:
— Стоять будем насмерть. Умрем, а приказ выполним.
Командир роты и взводный пожали нам руки. Ротный ушел, а взводный с нами остался. Снаряды того пуще стали валиться, как град, но пока все шло хорошо: они рвались на пустом месте.
Стали мы в полный рост в окопах, а окопы были у нас глубокие, и смотрим в сторону немцев. Видим — никто не показывается, — кроме разрывов, ничего нет. А снаряды, то ихние, то наши, как шмели, над головами шипят, а потом громом обрушиваются так сильно, что земля ходуном ходит. Прошло этак с час. Светать по-настоящему стало, и в воздухе послышался первый гул самолетов. А к гулу мы под Сталинградом привыкли, так мы научились издалека узнавать, чьи самолеты летят.
Ну, на фронте дело известное, хотя пороха и вдосталь начихаешься, а все ушки на макушке надо держать, куда что может упасть, наперед все обдумывать следует, а то раньше времени осколочек, али бомбу, али снаряд схватишь — тогда моментом отвоюешься.
Вот стали мы присматриваться, куда же эти черные кресты летят. Оно издалека все кажется, что они прямо на нас летят, а потом выходит, что бомбы за версту рвутся. На этот раз вся эта черная стая летела немного в стороне. Через несколько секунд они спустили немного бомб на дорогу и полетели дальше, на Верхопенье. Тут их встретили наши истребители, фрицы повернули обратно… Над нами шел воздушный бой…
На дворе стало совсем светло, немцы против нас не показывались и продолжали долбить нас снарядами да бомбами. Кругом все рвалось, на каждом шагу виднелись воронки…