В то же время в архиве Островской сохранился документ, свидетельствующий о том, что в первой половине 1946 года Ахматова именно с Островской, как ни с кем другим, ощущала самую большую духовную близость. Кроме того, этот документ дает материал для творческой биографии Ахматовой.
Речь идет об ахматовском автографе на 10-й странице № 3/4 журнала «Ленинград» за 1946 год[47]. Здесь были опубликованы новые стихи Ахматовой, написанные под впечатлением встреч с Берлиным, – «Пять стихотворений из цикла “Любовь”». В 1960 году, составляя свою «Седьмую книгу» (которая в 1966 году в несколько измененном составе вошла в ее последний сборник «Бег времени»), Ахматова включила туда эти стихи под названием «Cinque» [ «Пять». – ит.] и предпослала к ним эпиграфом последние две строки из стихотворения Шарля Бодлера «Мученица»: «Autant que toi sans doute il te sera fidèle, /Et constant jusques à la mort» [ «Как ты ему верна, тебе он будет верен/ И не изменит до конца» (фр.). Пер. А. Ахматовой].
О том, что она уже в 1946 году предполагала назвать этот цикл «Cinque», что соотносила его поэтическую ситуацию с поэтической ситуацией бодлеровской «Мученицы», что делилась этим с Островской, говорит следующий факт: Ахматова своей рукой вычеркнула на странице журнала напечатанное название и вставила слово «Cinque», на полях записала целиком последнюю строфу из Бодлера:
«Ton époux court le monde, et ta forme immortelle
Veille près de lui quand il dort;
Autant que toi sans doute il te sera fidèle,
Et constant jusques à la mort.
C.B.»[48].
И далее: «С.К.О./ 6 мая / 1946 / а».
Более того, в верхний угол журнальной страницы вписано рукой Ахматовой: «And thou art distant in humanity. Keats»[49].
Через десять с лишним лет эту строку из Китса Ахматова поставила эпиграфом к циклу «Шиповник цветет. Из сожженной тетради», тоже имеющему отношение ко встрече и «невстрече» ее с Исайей Берлиным.
…15 августа 1946 года датирована составленная по агентурным данным справка начальника Управления МГБ Ленинградской области Л. О. Родионова на Ахматову: «<…> Особого внимания заслуживает тот интерес, который проявил к А. первый секретарь Британского посольства в Москве Берлин, доктор философии и знаток русской литературы»[50].
С осени 1946 года в дневниковых записях Островской об Ахматовой все более начинает прорываться раздражение. Она прямо-таки с торжеством фиксирует ее слабости. Старательно снижает образ.
Может быть, недоброжелательность Островской по отношению к Ахматовой подсознательно была связана для нее со стремлением самооправдания, «самореабилитации» (термин, предложенный по другому поводу М. Б. Мейлахом). Или, напротив, она была уязвлена тем, что сила того магнита, что притягивал к ней Ахматову, начала постепенно ослабевать.
Т. Ю. Хмельницкая вспоминала, как в конце 1950-х Ахматова спросила ее: «А вы знаете, что хозяйка дома, в котором мы познакомились, посадила целый куст людей?» – и Хмельницкая рассказала о своем последнем разговоре с Островской: «Я встретилась с полькой – подругой Гнедич. И она мне сказала: “Знаете, как мне тяжело! Меня считают снимательницей скальпов”. И заплакала. А я все-таки насторожилась. Думаю: что-то неладно. Ничего не сказала, но перестала с ней встречаться»[51].
Однако Софью Казимировну Островскую продолжали окружать люди. Она им помогала, мистифицировала их и очаровывала. «Людьми забиваю пустоты, но пустоты продолжают быть – великолепные, холодные, замаскированные буднями» (запись от 1 марта 1950 г.).
По свидетельству О. Калугина, последнее агентурное сообщение в КГБ об Ахматовой датировано ноябрем 1958 года[52].
В литературных текстах поздней Ахматовой можно расслышать эхо присутствия в ее жизни С. К. Островской. Это прежде всего незавершенное Лирическое отступление Седьмой элегии (1958), самой трагической из Северных элегий Ахматовой, которую она называла еще «О молчании» или «Последняя речь подсудимой», и стихи «Из заветной тетради», датированные 22 июля 1960 года.
Но стоит обратить внимание и на пародийно-гротескную линию пьесы «Энума Элиш» – фрагменты про буфетчицу Клаву и 113-ю квартиру (начало 1960-х). Бесспорно, эта квартира напоминает «нехорошую квартиру» из «Мастера и Маргариты» и «коммуналки» из булгаковских рассказов, а также черты московского быта Ахматовой[53], но представляется, что здесь еще налицо игра Ахматовой с реалиями жизни Софьи Казимировны. В названии адреса – ул. Радио – будто недоговоренное название улицы Радищева, в фамилии стариков Вэнав – отголосок фамилии Тотвен, близких знакомых Островской, кое-кто из которых, как и один из героев этого фрагмента, уехал в Польшу; в голубе мира с оливковой ветвью в клюве, другими словами, – «миротворце» – спрятанный перевод имени «Казимир», ну а «неграмотная» Клава и генерал-лейтенант МГБ Самоваров – разные грани главного прототипа.
В 1963 году, работая над статьей «Пушкин в 1828 году», Ахматова обращается к образу Каролины Собаньской, женщины, которая водила поэта «по опустошенным кругам своей обугленной души»[54].
Татьяна ПоздняковаАвгуст 11, воскресенье 1913 года
Опять взялась за дневник. Боюсь только, долго ли он протянет. Нет, мне очень хочется, чтобы он жил весь год. Милый дневник! Буду аккуратно записывать, что я делала, что думаю и т. п. Сегодня я встала, кажется, в 9 часов утра (не вечера, конечно). Папа[55] в Одессе, в Балаклаве, в Москве, так поэтому я сплю у мамы[56]. Хорошо. Эту ночь буду спать у себя. Завтра папа приедет. После утренней игры с Эдиком[57] мы начали расставлять кубики, делали из них крепости и хотели играть солдатиками в войну, но вскоре раздумали и переделали из крепостей станции. У Эдика два поезда, и мы их передвигали со станции на станцию, конечно, с соблюдением станционных правил. Моя станция называлась «Домбровичи», Эдика – «Стрелецкая». Но скоро игра мне надоела, и я ушла читать романы Соловьева[58], преспокойно заявив оторопевшему Эдди, что я удивляюсь, как может он почти целые дни проводить за этой глупейшей игрой. Обед состоял из следующих блюд: супа со звездочками, цыплят с рисом и превосходного арбуза. После обеда и чая мама отпустила нашу прислугу «гулять», и мы начали перебирать открытки, вставлять их в альбомы, отбирать для переписки и т. д. Чуть не забыла! До этого мы получили письма. Мама от тети Софочки[59], я от Ани Черкасовой и несколько открыток нашей Михалине из Америки. Когда мы окончили рассматривать открытки, то я принялась писать рассказ «Няня», Эдик строил из кубиков башни, а мамуся смотрела в окно. Вскоре я прервала писание и начала раскрашивать. Но, не сделав и нескольких штрихов, попросила маму докончить открытку, а сама принялась читать. Эдди, соблазнившись, собрал кубики и стал раскрашивать «Новый Сатирикон»[60] № 10. По сю пору занимается им. У мамочки открытка, изображавшая барышню, нюхающую цветы, вышла очень удачно. Несколько открыток подрисовала и я, хотя плохо, и, рассердившись, начала писать дневник. Только что был ужин. После еды я с Эдди играла в домино и в рич-рич[61]. Потом пошли играть в гостиную в концерт. Я пела и разыгрывала трогательные сценки, которые приводили Эдика в восторг и в умиление. Мама весь вечер грустила, и глаза то и дело набегали слезами. Бедная! Опять, видно, что-нибудь вспомнилось?! Легла я поздно, 11¼ час. Слыхала, как Михалина пришла и как мама с ней разговаривала (Какой ужас, если бы это папа знал, задал бы нам перцу). Хотя погода была весь день хорошая, но мы никуда не ходили, так как в праздничные дни везде масса народу и страшная духота во всех закрытых помещениях.