– У вас, вероятно, сезонный билет? – спрашиваю я её.
Она густо краснеет.
– Нет, это так… Ничего… Это подарок… Ах, как я рада познакомиться с вами… Я так люблю англичан…
Свисток. Петербургский вокзал. Я кланяюсь ей и украдкой иду за ней следом. Она входит в жандармскую комнату.
– Шпионка, – говорю я себе.
В гостинице я решаю: или за мной следят, и тогда я, конечно, погиб, или эта встреча – случайность, скучное совпадение. Я хочу знать всю правду. Я хочу проверить судьбу. Я надеваю цилиндр. Беру лихача. Звоню по адресу, у подъезда.
– Барышня дома?
– Пожалуйте.
Комната – бонбоньерка. В углу букет чайных роз: цветочное подношение. На столах и на стенах портреты хозяйки. Во всех видах и позах.
– Ах, вы пришли… Как это мило… Садитесь.
Мы опять говорим по-французски. Я курю сигару, держу на коленях цилиндр.
– Вы живёте в Москве?
– Да, в Москве.
– Нравятся вам русские дамы? Лучшие дамы в мире.
В двери стучат.
– Войдите.
Входят два господина, очень чёрных, очень усатых. Не то шулера, не то сутенёры. Мы жмём руки друг другу. Все трое отходят к окну.
– Это кто? – слышу я шёпот.
– Это? Ах, это инженер-англичанин, богатый. Ты говори, не стесняйся: он по-русски ни слова.
Я встаю.
– Жалею, что должен уйти. Честь имею вам кланяться.
Снова жму руки. А на улице смех: слава Богу, я – англичанин.
Генерал-губернатор едет обратно в Москву. Я брожу по Петербургу без цели.
Вечереет. Над Невой пурпур зари. Чёткий шпиц крепости пронзает небо.
У крепостных дубовых ворот трехцветная будка: символ нашего рабства. За белой стеной тёмная пасть коридора. По каменным плитам эхо шагов. В камерах мрак, решётка окон. Ночью трепетный бой курантов. Великая скорбь на всю землю. Многие из моих друзей повешены здесь.
Многие ещё будут повешены.
Я вижу низкие бастионы, серые стены. Мало сил отметить, мало сил разбить камень о камень. Но ведь день великого гнева придёт…
Кто устоит в этот день?
В парке ещё светло. Липы голые, но орешник уже оделся листвой. В зелёных кустах поют птицы. Елена рвёт, нагибаясь, цветы. Оборачивается ко мне и смеётся:
– Как хорошо… Неправда ли, как сегодня радостно и светло? Да, мне радостно и светло. Я смотрю ей в глаза и мне хочется сказать, что в ней радость и что она, – яркий свет.
Я тоже невольно смеюсь.
– Как давно я не видела вас… Где вы были, где жили, что видели, что узнали?… Что вы думали обо мне?
И, не ожидая ответа, краснеет.
– Я так боялась за вас.
Я не запомню такого утра. Цветут ландыши, пахнет весной. В небе тают перистые облака, догоняя друг друга. В моей душе опять радость: она за меня боялась.
– Знаете, я живу и не замечаю жизни. Вот я смотрю на вас и мне кажется, вы – не вы, а кто-то чужой и всё-таки милый. Да, ведь вы мне чужой… Разве я знаю вас? Разве вы знаете меня? И не надо… Ничего не надо нам знать. Ведь нам и так хорошо?… Не правда ли, хорошо?
И, помолчав, говорит с улыбкой:
– Нет, скажите же мне, что вы делали, чем вы жили?
– Вы ведь знаете, чем я живу.
Она опускает глаза.
– Так правда… террором?
– Террором.
По её лицу пробегает тень. Она взяла меня за руку и молчит.
– Слушайте, – говорит она наконец, – я ничего в этом не понимаю. Но, скажите, зачем убивать… Зачем? Вот смотрите, как здесь хорошо: расцветает весна, поют птицы. А вы думаете о чём? Живёте чем?… Смертью?… Милый, зачем?
Я хочу ей сказать, что кровь очищает кровь, что мы убиваем против желания, что террор нужен для революции, а революция нужна для народа. Но почему-то я не могу сказать этих слов. Я знаю, что это только слова для неё и что она меня не поймёт. А она настойчиво повторяет:
– Милый, зачем?
На деревьях роса. Заденешь ветку плечом, – брызнет дождь разноцветных капель. Я молчу.
– Не лучше ли жить, попросту жить?… Или я не поняла вас? Или так нужно… Нет, нет, – отвечает она себе, – так не нужно, не может быть нужно…
И я робко спрашиваю, как мальчик:
– Что же нужно, Елена?
– Вы спрашиваете меня? Вы?… Разве я знаю? Разве я могу знать? Ничего, ничего я не знаю… Да и знать не хочу… А сегодня нам хорошо… И не надо думать о смерти… Не надо…
Вот она опять рвёт со смехом цветы, а я думаю, – скоро я снова буду один и её детский смех зазвучит не для меня, – для другого. Кровь бросается мне в лицо. Я говорю едва слышно:
– Елена.
– Что, милый?
– Вы спрашиваете меня, что я делал?… Я… я помнил о вас.
– Помнили обо мне?
– Да… вы ведь видите: я вас люблю…
Она опускает глаза.
– Не говорите мне так.
– Почему? Боже мой… Не говорите. Прощайте.
Она быстро уходит. И долго ещё между белых берёз мелькает её чёрное платье.
Я написал Елене письмо:
«Мне кажется, что я не видел вас долгие годы. Каждый час и каждую минуту я чувствую, что вас нет со мной. Днём и ночью, всегда и везде, – вот я вижу ваши сияющие глаза. Я верю в любовь, в своё право любить. В глубине моего сердца, на самом его дне, живёт спокойная уверенность, предчувствие будущего. Так должно быть. Так будет. Я люблю вас и я счастлив. Будьте же счастливы любовью и вы».
Я получил короткий ответ:
«Завтра в Сокольниках, в шесть часов».
Елена мне говорит:
– Я рада, я счастлива, что вы со мною… Но не говорите мне о любви.
Я молчу.
– Нет, обещайте: не говорите мне о любви… И не печальтесь, не думайте ни о чём.
– Я думал о вас.
– Обо мне?… Не думайте обо мне…
– Почему?
И я сам тотчас же отвечаю:
– Вы замужем? Муж? Честь мужа? Долг честной женщины? О, конечно, простите… Я осмелился говорить о своей любви, я осмелился просить вашей. Для добродетельных жён есть только домашний покой, чистые комнаты сердца. Простите.
– Как вам не стыдно?
– Нет, мне не стыдно. Я знаю: трагедия любви и подвенечного платья, законного брака, законных супружеских поцелуев. Не мне стыдно, Елена, а вам.
– Молчите.
Несколько минут мы молча идём по узкой дорожке парка. На её лице ещё гнев.
– Слушайте, – поворачивается она ко мне, – неужели для вас есть закон?
– Не для меня, а для вас.
– Нет… А вот вы… Вы живёте кровью. Пусть это нужно, но вы… зачем вы живёте кровью?
– Не знаю.
– Не знаете?
– Нет.
– Слушайте, ведь это закон… Вы сказали себе: так нужно. Я говорю, помолчав:
– Нет. Я сказал: я хочу.
– Вы так хотите? Она с изумлением смотрит мне прямо в глаза.
– Вы так хотите?
– Ну да. Вдруг она мягко кладёт мне руки на плечи.
– Милый, милый мой Жорж.