Управляющий сместил Голышева из бурмистров и доложил графу, что смута прекращена.
Успокоенный граф написал новому бурмистру назидательное письмо:
«Вы старайтесь только не запустить пустых дел, не обижать друг друга, жить между собой дружелюбно и не приносить жалоб, не обдумавшись, что от меня миру и объявить…
Если вы будете жить в благости, трудолюбии, согласии и тишине, то между вами будет благосостояние и я Вас буду оберегать от притеснений…»
И в «знак искреннего» к ним расположения прислал образ Богоявления Господня в серебряной ризе.
Только тишины и благости не получилось.
Голышев негодовал. Где же справедливость? Он, защитник самодержавия, православия и интересов народа, не ворующий, всю жизнь отдающий мирским делам, — в опале, а богачи-раскольники, люди без чести и совести, зачастую просто пройдохи, — теперь в выигрыше?
И тут ему шепнули, что все дело в империалах, которые раскольники преподнесли управляющему. Голышев тотчас же известил об этом графа.
Трудно из Петербурга доискаться истины. Уличишь управляющего, кому тогда верить?
Панин прислал во Мстёру распоряжение: «…никто, ни по какому бы то ни было расчету или из благости или опасения, от своего имени или от имени другого, не делал бы, не посылал и не сулил подарков ни служащим в конторе, ни вотчинным начальникам, бурмистрам, старостам, выборным земским или посланным в имение ревизорам».
Раскольники поняли, что Голышев, и лишившись должности бурмистра, по-прежнему будет досаждать им, и решили совсем изгнать его из Мстёры. Они сделали на него «начет большой суммы», якобы перерасходованной в бытность бурмистром, и отправили дело графу.
«Неужели и неподкупный Голышев проворовался?» — удивился граф и снова написал управляющему: «Проступки Голышева были велики и заслуживали бы примерного наказания, а в особенности за то, что он заковал самовольно крестьян в железо и преграждал обиженным принесение ему жалоб… Но, по уважению оказанного им прежде усердия, я его прощаю, кроме начета, который может оказаться по повторении счетных дел, что ты ему и объяснишь».
Раскольники провели начет тайно, и Александр Кузьмич только от вновь приехавшего управляющего узнал о нем. Это была тоже клевета. Все расходы бурмистр согласовывал с миром. Голышев послал графу подробный отчет о расходах, благо что у него была особая, за годы работы писарем созданная система четкого ведения бумаг.
Граф остался удовлетворенным и снова написал во Мстёру, что, «если бы и действительно были допущены в бытность Гсушшева излишние расходы, то счетчики обязаны были тогда же объявить о том миру», что мир эти отчеты подписывал, а Голышев «показал свои труды и усердие в других весьма полезных для вотчины делах». И так как «дело» происходило во время жизни родственницы его графини Софьи Петровны и своевременных жалоб на управление Голышева ни от кого не было, то предписывал дело о начете с Голышева прекратить…
После тех графских предписаний распри во Мстёре ненадолго утихли.
Зимой рано смеркалось. Набегавшись за день по морозу, дети забирались на печку, и в темноте старшие сестры рассказывали разные страшные истории.
— В полверсте от слободы, у Тары, возле того места, где родник бьет, есть березнячок, — таинственным, с придыханием, голосом начинала Аннушка, и Ваня уже замирал в страхе, по интонации сестры догадываясь, что рассказ будет жутким.
— Возвышается над тем березняком толстая-претол-стая сосна. Корни у нее — толщиной с полено, все поверх земли кривятся и здорово топором изрублены. Возле сосны по ночам у разбойников сборище главное. Награбленное добро они делят и в тайники прячут. Захотел как-то бедный мужик завладеть тем кладом. Пришел к сосне днем, когда разбойников нет, хотел разрубить толстые сплетенные корни, до тайника добраться. Да только ударил топором по корням, а из них искры посыпались. Удивился мужик и решил еще раз попробовать. Ударил опять топором, а из корней пламя вырвалось. Тоскливо стало мужику, и пошел он домой. Токмо и дома ему покоя с тех пор не было, все тосковал да тосковал, а на третий день и помер. Прошло несколько лет. Другой мужик попробовал клад тот достать. Пришел к сосне, решил спалить ее, чтобы не мешала в тайник добраться. Токмо от огня того все нутро у сосны выгорело, а сама она и по сей день стоит, клад разбойничий сторожит.
— А у разбойников есть такая трава спрыг, колдовская, они ентой травой замки без ключей отпирают, — добавила к рассказу Настена.
Ваня жался поближе к старшей Аннушке: ведь коль разбойники замки травой спрыг открывают, то и их крючок на двери открыть могут. А сестренка начинала новую историю, про крестьянина и смерть:
— Поехал мужик в лес по дрова, а лошади у него — нету, на себе сани тянет. Сильно много дров наложил, утомился, сел отдохнуть и разговаривает сам с собой: «Ох, куда я беден, боже мой! К тому щин жена и дети, а там подушное, боярщина, оброк… И выдался ль когда на свете хотя один мне радостный денек?» В таком унынии, на свой пеняя рок, зовет он смерть. Она у нас не за горами, а за плечами. Явилась вмиг. И говорит: «Зачем ты звал меня, старик?» Увидевши ее свирепую осанку, едва промолвить мог бедняк: «Я звал тебя, коль не во гневе, чтоб помогла ты мне поднять вязанку».
Сестренка шпарила наизусть не раз читанную подпись под картинкой, которая висела на заборке над Ваниным сундуком.
На той картинке сидел на вязанке дров перепуганный мужик, рукавицы у него свалились в снег. Перед ним ходила смерть, скелет в покрывале, с косой в руках. Вдали виднелись избушки, крытые соломой.
Эпилог сказки был такой: «Из басни сей нам видеть можно, что как бывает жить ни тошно, а умирать еще тошней».
Потеряв место бурмистра, Александр Кузьмич потерял и полторы тысячи рублей жалованья. Сам седьмой в семье и единственный добытчик, ломал голову, как ее теперь кормить.
Голышевы, как и большинство крестьянских семей, воспитывали детей строго, с пеленок приучая к беспрекословному подчинению старшим. За малейшее ослушание сестрам Ваня получал подзатыльник. За неповиновение — мать больно хлестала вожжами.
Татьяна Ивановна сама управлялась с детьми, отец редко вмешивался в воспитание, и все-таки его тяжелую руку дочери знали и разгневать отца боялись панически.
Прежде Александр Кузьмич бывал дома редко. Теперь — с утра до ночи. Угрюмый, раздражительный, он хватался то за одно дело, то за другое, постоянно был чем-то недоволен и куражился над женой и ребятишками. Татьяна Ивановна сначала громко причитала целыми днями: