Может быть, именно эта или другая подобная шутка подала повод толкам, распространившимся в прессе, что Диккенс помешался и уже отправлен в дом умалишенных. Некоторые органы печати, с самого начала недоверчиво относившиеся к его успеху, находившие, что он исчерпал себя в «Пиквике», «что он с треском взлетел наверх, как ракета, и упадет вниз, как палка», прибавляли, что умопомешательство вызвано не столько усиленной работой, сколько разгульной жизнью. Ходили слухи, что он сильно пьет, изменяет жене, знается с безнравственными кутилами, проводит большую часть времени в разных лондонских трущобах. Диккенс относился совершенно равнодушно ко всем этим выдумкам. «Моим „доброжелателям“ мужского и женского пола, — пишет он в предисловии к одному из своих изданий, — распустившим слух, что я сошел с ума, будет приятно узнать, что слух этот быстро распространился и сделался предметом многочисленных оживленных споров. В моем сумасшествии никто не сомневается, это считается фактом доказанным, спорят только о том, в какую больницу меня свезли. Так как эта история возмущает некоторые добрые души, то я считаю своей обязанностью заявить, что бедный безумец узнал о ней у себя дома, в кругу своей семьи, и что подробности о его интимной жизни дали повод к бесконечному веселью, к бесчисленным шуткам и остротам его друзей, — короче, говоря словами векфилдского священника, я не знаю, стали ли мы остроумнее после этого инцидента, но хохот раздается у нас теперь еще чаще прежнего».
Вскоре после этой выдумки в городе и в печати появилась другая: утверждали, что Диккенс принял католичество, — и католические священники засыпали его письмами с просьбами о вспомоществовании или для себя лично, или для своих церквей. Вообще, просительные письма приходили к нему в громадном количестве и от частных лиц, и от разных благотворительных учреждений. Он щедро раздавал деньги направо и налево и сам первый добродушно смеялся над собой, когда узнавал, что был жертвой какого-нибудь ловкого обманщика.
Между тем литературные работы Диккенса не прерывались. Летом 1839 года он написал для Ковент-Гарденского театра небольшую пьесу, которую впоследствии развил в рассказ «Фонарщик» («Lamplighter»), помещенный в сборнике, изданном им в пользу вдовы Макрона, первого издателя «Очерков Боза»; осенью, тотчас по окончании «Николаса Никльби», он принялся за новый роман, обещанный для журнала «Miscellanies», — «Барнаби Рудж». Роман этот трудно продвигался вперед, и Диккенс задумал новое литературное предприятие: еженедельный иллюстрированный журнал, который состоял бы из мелких очерков, рассказов, сатирических обозрений явлений жизни общественной, парламентской и судебной, из описаний прошлого, настоящего и будущего Лондона. Часть этого журнала он брался писать сам, а остальная должна была состоять из произведений случайных сотрудников под его редакцией. Чепман и Галль, весьма дорожившие таким автором, как Диккенс, с полной готовностью взялись быть издателями нового журнала, и он начал выходить в свет с апреля 1840 года под заглавием «Часы мистера Гумфри» («Mister Humphrey's Clock»). Происхождение этого несколько странного заглавия объясняется тем, что Диккенс хотел придать некоторую искусственную связь отдельным очеркам и рассказам. В первом номере журнала он дает описание небольшого клуба или кружка лиц, которые сходятся в определенные дни и занимают друг друга чтением разных рассказов и очерков. Председатель клуба, мистер Гумфри, одинокий старик, необыкновенно дорожит большими стенными часами, которые своим однообразным тиканьем нарушают тишину его квартиры; в футляре старомодных часов он хранит старые рукописи, и чтение этих рукописей должно занять в течение многих вечеров его приятелей, которые из уважения к любимой вещи своего друга называют и свой клуб «Часы мистера Гумфри». Новое издание поглощало все мысли Диккенса. Сначала успех превзошел его ожидания. Первый номер разошелся в количестве семьдесят тысяч экземпляров. Но вскоре публика, надеявшаяся получить от своего любимого автора произведение вроде «Пиквика» или «Никльби», не находя в «Часах» целого большого романа, охладела к журналу, и спрос на его номера стал постоянно сокращаться. Диккенс и сам скоро разочаровался в своем предприятии: сотрудников, на которых он рассчитывал, не появлялось, а наполнять одному еженедельный журнал разнообразным интересным материалом оказывалось слишком трудно. Кроме того, когда он составлял один из первых номеров журнала, ему пришел в голову небольшой рассказ из жизни девочки, и вскоре рассказ этот окончательно увлек его. Чем больше Диккенс обдумывал его, тем он больше разрастался в его воображении и наконец принял форму длинного романа под названием «Лавка древностей» («The Old Curiosity Shop»), который заполнил собой «Часы» и вытеснил из этого журнала все мелкие статьи.
Всю осень и зиму 1840 года Диккенс занят был этим новым произведением; в письмах к своему другу Форстеру он говорит о разных действующих лицах романа, как о своих друзьях и близких знакомых, но особенно часто, с особенною нежностью останавливается он на образе маленькой Нелли. При описании ее перед ним, очевидно, стояло воспоминание о его любимой свояченице Мери, и он снова переживал всю горечь ее ранней смерти. «Вы не можете себе представить, — говорит он в одном из своих писем, — как я устал после вчерашней работы. Я лег спать совсем разбитый и подавленный. Всю ночь девочка преследовала меня, и я проснулся сегодня, нисколько не отдохнув, не освежившись сном». Он долго не решался приступить к описанию смерти Нелли. «Я надеюсь, что эта часть удастся мне, — писал он Форстеру, — но я самый несчастный из несчастных; она бросает мрачную тень на всю мою жизнь. Я боюсь подойти к этому месту, больше чем Кит, больше чем м-р Гарланд, больше чем Одинокий Джентльмен. Я долго не оправлюсь после этого. Никто не будет так грустить о ней, как я. Я невыразимо страдаю! Старые раны болят, как только я начинаю думать о том, что должен сделать. Мне представляется, будто дорогая Мери умерла только вчера». Похоронив Нелли, он вышел из своей комнаты с опухшими от слез глазами, точно проводил на кладбище близкого друга. «Я сидел сегодня ночью до четырех часов и закончил историю, — пишет он, приготовив к печати последний выпуск „Лавки древностей“. — Мне очень грустно, что приходится навеки расстаться со всеми этими людьми, мне кажется, я никогда так не привяжусь к другим действующим лицам».
Роман, написанный с таким глубоким, неподдельным чувством, не мог не произвести сильного впечатления на читателей. И действительно, ни одно из произведений Диккенса не пользовалось большим успехом и по эту, и по ту сторону океана. Масса слез проливалась над судьбой маленькой Нелли и в Англии, и в Америке. Гуд, автор «Песни о рубашке», посвятил ей стихотворение; Джефри, суровый судья, издатель «Эдинбургского обозрения», плакал над ее могилой; молодой поэт Лендор ставил ее наравне с Дездемоной и Джульеттой; позднее Брет Гарт описал в прелестном стихотворении на смерть Диккенса, как суровые золотоискатели Калифорнии забывают свои труды и ссоры, читая ее историю при свете костра, в дикой пустыне, и как под влиянием ее чистого образа смягчаются их грубые сердца.