Его глубокая неудовлетворенность и разочарование — во многом результат его взглядов: от жизни нельзя требовать вечного совершенства и великолепия, к чему, честно говоря, он стремится…Мне кажется, Вам не следует беспокоиться о его состоянии. Споткнувшись, он набил себе шишку, выругался и даже вгорячах сплюнул (с кем из нас этого не бывает в той или иной форме). Но стоит ему успокоиться, и он снова вернется к перу и бумаге».
В этот тягостный период Скотти была единственным существом, ради которого, по его мнению, стояло жить и бороться. «Достаточно одного взгляда на нее, — с отеческой гордостью писал Фицджеральд Оскару Кальману, — чтобы понять, как много еще у меня осталось в жизни». В это время она училась в школе Этель Уолкер и обнаруживала литературные наклонности. Фицджеральд пытался отговорить ее от занятий литературой, побуждая обратить больше внимания на технические предметы, которые ей плохо давались. Если она станет писательницей — чего, как он надеялся, не случится, — он хотел, чтобы это произошло помимо ее воли, а не в результате занятий исключительно литературой.
На рождественские каникулы он устроил в ее честь пышный бал в Балтиморе. Празднество должно было состояться в отеле «Бельведер», и Фицджеральд невероятно серьезно готовил программу вечера вместе с моей матерью и еще двумя помощниками. Правда, в письме Скотти он разыгрывал ее: «Я решил пригласить шарманщика, какого-нибудь итальянца с обезьянкой. Думаю, дети останутся страшно довольны. Разве в 16–17 лет им много надо? Проделки мартышки, полагаю, их премило позабавят. Твоя идея пригласить на бал джаз совсем меня не привлекает. Вместо этого в соседнем зале я посажу оркестр из старичков, и время от времени ты сможешь приглашать потанцевать туда избранных друзей». Когда начался бал, Фицджеральд был трезв, но вскоре зачастил в бар, и те, кто понял причину его отлучек, притворялись, будто ничего не замечают. Он не шумел и не задирался, но глаза его потускнели, походка стала нетвердой… Что еще хуже — он стал настойчиво приглашать на танцы девушек, а они или смущались, или испуганно смотрели на него, в то время как другие хихикали за его спиной.
Еще до окончания ее каникул он оказался в больнице, где, наконец, осознал весь ужас своего положения. Он ненавидел себя за то, что унизил Скотти перед ее друзьями, за то, что прошедший год был самым непродуктивным после 1926 года, когда он растратил весь гонорар за право постановки фильма по «Гэтсби» на поездку на Ривьеру. Он устал от бесцельного блуждания по жизни и хотел снова окунуться в ее гущу. Но чтобы получить работу в Голливуде, что, как ему казалось, было бы единственным средством выплатить постоянно накапливающиеся долги, он должен был совсем отказаться от спиртного. И он приложил к этому максимум усилий. С помощью врача в Трионе, где он провел зиму и весну 1937 года, он вообще перестал прикасаться к вину.
В то время как Обер вел переговоры о контракте для него в Голливуде, он жил незаметной жизнью в номере на верхнем этаже отеля «Оук холл», стремясь ничем не скомпрометировать себя. Он вновь часто встречался с Флиннами, которые незадолго до этого построили себе дом в охотничьем заповеднике к северу от Триона. После обеда они совершали прогулку по аллее, засаженной кустами жасмина, кизила, сирени и глициний. Из окна дома Флиннов открывался величественный вид на горы. На вечерах, устраиваемых Флиннами, Фицджеральд был вежлив, но замкнут. Он становился самим собой, как в старые добрые времена, лишь в кафе «Мисселдайн», расположенном на склоне холма недалеко от отеля, где вместе с Флиннами и еще несколькими знакомыми часто сиживал за молочным коктейлем или чашкой кофе. Однажды Фицджеральд быстро набросал на бумажной салфетке несколько строк, ставших вскоре их застольной песней, которую они напевали на мелодию «Танненбаума».
О «Мисселдайн», о «Мисселдайн»,
Тебя мы не забудем,
Банана вкус с жующих уст
Не удалим покуда.
Помадок вид хандру сразит —
Ведь в них блаженство рая;
И, в пляс пустясь, споем хоть раз
Мы славу «Мисеелдайну».[170]
Струзерс Берт, которого Фицджеральд описал в первом варианте «По эту сторону рая», вспоминал о Фицджеральде, которого он встретил той весной. «Вместе с женой мы обедали на террасе… совершенно неожиданно из сумерек, словно мотылек на свет, появился Скотт. В разговорах о том, о сем мы не заметили времени и засиделись допоздна. Взошла луна, листья кизила напоминали ниспадающий каскадами водопад, то здесь, то там вспыхивали светлячки… Мы с женой были поражены. Скотт не притрагивался к вину, был очень любезен, скромен, серьезен и все так же остроумен».
Фицджеральд начал смотреть на свое крушение со стороны. Сперва, он с такой тщательностью описал выдуманную им болезнь в романе «Ночь нежна», а затем сам превратился в настоящего калеку. «В последнее время в моей жизни все безнадежно перепуталось, — объяснял он свое состояние Оскару Кальману, — и самое главное, я не стремился исправить положение. Мне было на все совершенно наплевать». Он прибавил восемь килограммов и чувствовал, что силы возвращаются к нему. И все же он не мог создать рассказ, который нашел бы издателя. Он начал было уже с опаской подумывать о том, что дорога в Голливуд ему закрыта, но как раз в этот момент Оберу удалось подписать для него контракт на шесть месяцев с МГМ на тысячу долларов в неделю. Будущее вновь распахивало перед ним двери.
Постановщик из МГМ, нанявший Фицджеральда в Нью-Йорке, был поражен происшедшей в нем переменой. Вместо пылкого юноши, каким Скотт запомнился ему с 20-х годов, перед ним предстал застенчивый, нерешительный человек со слабым рукопожатием. Горевший в нем когда-то огонь погас, казалось, в Скотте что-то надломилось. Но постановщик считал, что писатель, хоть раз создавший талантливое произведение, при определенных обстоятельствах может повторить свой успех. Если Фицджеральду будет сопутствовать удача, то результаты вполне оправдают риск. Для Фицджеральда контракт давал реальную возможность расквитаться с кредиторами. Его долги к этому времени составили в общей сложности 40 тысяч долларов. Правда, некоторые из них удалось покрыть за счет наследства, оставленного ему матерью.
Но все же он задолжал 12 500 долларов Оберу и почти столько же «Скрибнерс», включая личный долг Перкинсу. Отложив 400 долларов в неделю для себя, Скотти и на расходы, связанные с Зельдой, он направлял остальные 600 Оберу для покрытия различных финансовых обязательств.
Фицджеральд как никто обожал строить планы и обдумывать открывающиеся перед ним перспективы. И хотя он невзлюбил Голливуд во время двух предыдущих приездов и поклялся, что его ноги там больше не будет, он относился к своей новой работе с определенным elan.[171] Позднее в «Крушении» он жаловался на то, что «роман, еще недавно служивший самым действенным, самым емким средством для передачи мыслей и чувств», становился теперь подчиненным механическому, рассчитанному на большую аудиторию жанру кино. Но, в начале июля, когда поезд уносил его на Запад, он размышлял о том, как совладеет приемами этого утверждавшего себя вида искусства, как он тактично, но решительно завоюет доверие хозяев киностудии и попросит в соавторы наиболее уступчивого помощника, чтобы фактически картина целиком принадлежала ему. Только при этом условии он сможет создать шедевр. Он планировал также вставать рано и посвящать эти самые плодотворные свои часы работе над собственными произведениями, но это оказалось лишь благим намерением. Несмотря на полное воздержание в течение шести месяцев, его здоровье и силы не были восстановлены, и, чтобы вынести напряженный день в студии, ему приходилось взбадривать себя изрядным количеством кока-колы.