По этому поводу мы иногда беседуем с Борисом и мечтаем о том счастливом времени, когда мы — выдающие изобретатели — заработаем большие деньги и поможем всей семье.
— Если бы папа не пил, то мы были бы самыми богатыми среди певчих, грустно говорит Борис.
И я ему сочувствую, но ничем помочь не могу.
Сегодня Боря мне сознается и заранее просит у меня извинения за то, что он мою тайну рассказал Вадьке, а Вадька хочет нарисовать картину под названием «Похищение монашенки».. Прихожу в ужас.
— Ты же клятву дал! Зачем ты выдал тайну?
— Я и сам не знаю, уж очень мне захотелось заинтересовать Вадьку… Но ты не бойся, он дал клятву, что никому не скажет ни слова.
Вечером того же дня Сперанский, вернувшись со спевки совершенно трезвым, зовет меня, плотно закрывает дверь и говорит:
— Слушай, милый, здесь совершилась очень паршивая история, и ты, насколько мне известно, сыграл в ней немаловажную роль. Расскажи, было дело, изложи все, ничего не утаивай, потому что дело серьезное и надо как-нибудь его затушить.
От слов Сперанского у меня начинают дрожать ноги, но в то же время я сознаю, что этому добряку надо все оказать, иначе может быть хуже.
Выслушав меня, Сперанский глубоко задумывается и даже закрывает глаза. Мне становится страшно.
— Да, миленький, состряпали вы штуку!.. Аи да Миролюбов!.. Все они, тенора, такие. Ах, черт возьми, э? Как же теперь быть? Ведь об этом уже сам Вигелев знает.
Я стою перед ним в виноватой позе и не нахожу слов и не знаю, как просить его, чтобы он защитил меня, если поднимется буря.
— Ну, вот что, — первый прерывает молчание, Сперанский, — найди мне Миролюбова и пришли сюда, а сам отправляйся с Борькой на Москва-реку, ловите рыбу, купайтесь, если вода не холодна, а в дела взрослых не вмешивайтесь, а там посмотрим.
— Спасибо, господин Сперанский, прошу вас очень, как-нибудь защитите меня. Ведь я не виноват, — мне что старший приказывает, то я и должен исполнить.
— Хорошо, хорошо, веди сюда Миролюбива.
Иду исполнять приказание. Во мне живет большая тревога, и тяжелые предчувствия давят грудь.
Скандал разрастается на другой же день и принимает свирепые размеры. Весь синодальний хор узнает о похищении монашенки тенором Миролюбивым. Следствие ведет сам Вигелев.
Миролюбов прячется от всех и даже меня к себе не подпускает.
Проходит еще несколько дней. Вигелева вызывают к митрополиту Иоангаикию, все кругом затихает в ожидании дальнейших событий. Все знают, что древний старец Иоанникий шутить не любит и когда нужно — может показать звериную жестокость.
До нас доходят всевозможные слухи, сплетни, россказни, и мы узнаем, что настоятельница монастыря лично докладывала Иоанникию о происшедшем скандале.
Узнают об этом и в высших сферах. Черное духовенство старается всеми силами замять дело и не дать большой огласки.
Наконец судьба участников и даже посторонних решается быстро и страшно.
По предписанию митрополита Вигелев приговорен к ссылке в Виленский Троицкий монастырь, причем сделать это он обязан в трехдневный срок. Миролюбов изгнан из хора, а мне приказано не показываться даже во дворе, а не только что в общежитии или в певческой.
И я ухожу отсюда, ухожу навсегда.
Сперанский перед моим уходом старается смягчить мое положение добрыми словами, всячески утешает меня и дрожащей рукой вытаскивает из жилетного кармана серебряный полтинник и сует мне в руку.
— Советую тебе, — говорит он, — пойти к Беляевым. Там у тебя родная сестра, да и Колька парень хороший… Иногда только в нетрезвом виде буянить любит, а так я его знаю, человек он добрый.
— Нет, — говорю я, — туда не пойду. Вы сами знаете, что мы с ним не разговариваем, хотя ежедневно встречаемся в певческой.
— Ну; конечно, не может же он у тебя просить прощения, он ждет, когда ты подойдешь к нему. Ведь ты мальчик, а он взрослый человек.
Входит Мария Васильевна. Она тоже советует мне вернуться к сестре. Чтобы не огорчать этих добрых людей, я обещаю выполнить совет, но внутренне у меня уже созревает твердое намерение к Беляевым не возвращаться.
День пасмурный, с утра льет дождь с перерывами. На улице ветрено, всюду серый свет. Нависла над городом непроглядная муть, усиливающая мою тоску.
Шлепаю по мокрым камням мостовой, теряю почву под собою и ежеминутно готов заплакать.
Когда стоит непогожий день, когда нет солнца, нет неба и когда беспрерывно льет мелкий нудный дождь, — тогда вспоминаются все печальные переживания, все обиды, и начинаешь ссориться с жизнью, с судьбой, с богом и со всеми несуществующими силами, ища виновных в твоем несчастьи.
Вот в таком именно настроении я нахожусь в памятный тяжелый день моего ухода, из Москвы. Тоска давит меня, сгибает спину и печально наполняет мой взор.
Не пою, каким путем выхожу из города. Предо мною шоссе, мелкие строения и широкие поля, окаймленные темно-синим лесом. — Конец Москве, — говорю я себе. — и отлично… Пусть так… Ни одного дорогого и близкого существа, за исключением Бори Сперанского, я не оставляю в этом многолюдном, богатом городе, где так много голодных и бездомных людей. Пусть Москва живет без меня… Мне надоели колокольные звоны, священные гнезда и великая ложь… Этой ложью устлана вся жизнь Москвы. Мне не жаль расстаться навсегда с Беляевыми, с Еленой Ивановной и даже с единственной моей сестрой.
Дойду до последнего здания, виднеющегося вдали, может быть, сделаю маленький привал и пойду дальше.
Это здание оказывается постоялым двором. Широко раскрыты ворота, в обширном дворе стоят телеги, а вдоль забора жуют сено лошади. Большое крыльцо, деревянные ступеньки, мокрые от дождя, и четыре вспотевших оконца дают мне понять, что сюда может войти любой человек. На вывеске большими синими буквами на желтом фоне написано: «Двор для приезжающих».
Поднимаюсь по ступенькам, вхожу в обширную комнату с длинным непокрытым столом посредине и с тяжелыми скамьями. Вокруг стола сидят, пьют чай и закусывают извозчики, ямщики, пешеходы и всякий иной люд.
У краешка стола при моем входе устраивается небольшого роста плотный широкоплечий человек, одетый бедно, но довольно чисто.
Лицо у него круглое. Вдоль щек и на подбородке растет рыжекрасная бородка тремя кустиками. Глаза у него небольшие, бойкие, коричневые. Они все видят, все замечают… Когда я вхожу, этот человек так глядит на меня и так улыбается, что нас легко можно принять за добрых знакомых.
— Садись, — говорит он мне, видя мою нерешительность, — садись, садись! За этим столом все равны, ежели есть на кипяток и на хлеб.