живете в Москве? В Москве – театры и проч. и проч., а главное – из Москвы рукой подать за границу, а живя в Нижнем, Вы так и застрянете в Нижнем и дальше Васильсурска не поедете. Вам надо больше видеть, больше знать, шире знать. Воображение у Вас цепкое, ухватистое, но оно у Вас как большая печка, которой не дают достаточно дров. Это чувствуется вообще, да и в отдельности в рассказах; в рассказе Вы даете две-три фигуры, но эти фигуры стоят особнячком, вне массы; видно, что фигуры сии живут в Вашем воображении, но только фигуры, масса же не схвачена. Исключаю из сего Ваши крымские вещи (напр., «Мой спутник»), где, кроме фигур, чувствуется и человеческая масса, из которой они вышли, и воздух, и дальний план, одним словом – все. Видите, сколько я наговорил Вам, – и это чтоб Вы не сидели в Нижнем. Вы человек молодой, сильный, выносливый, я бы на Вашем месте в Индию укатил, черт знает куда, я бы еще два факультета прошел. Я бы, да я бы – Вы смеетесь, а мне так обидно, что мне уже 40, что у меня одышка и всякая дрянь, мешающая жить свободно. Как бы ни было, будьте добрым человеком и товарищем, не сердитесь, что я в письмах читаю Вам наставления, как протопоп.
Чехов – М. Горькому. 3 февраля 1900 г. Ялта
В Индию я не поеду, хотя очень бы это хорошо. И за границу не поеду. А вот пешечком по России собираюсь с одним приятелем. С конца апреля думаем двинуть себя в южные страны, на Дунай пойдем, к Черному морю и т. д. В Нижнем меня ничто не держит, я одинаково нелепо везде могу устроиться. Поэтому и живу в Нижнем. Впрочем, недавно чуть-чуть не переехал на жительство в Чернигов. Почему? Знакомых там нет ни души.
Мне ужасно нравится, что Вы в письмах ко мне – «как протопоп», «читаете наставления», – я уже говорил Вам, что это очень хорошо. Вы относитесь ко мне лучше всех «собратий по перу» – это факт. <…>
Знаете – ужасно неприятно читать в Ваших письмах, что Вы скучаете. Вам это, видите ли, совсем не подобает и решительно не нужно. Вы пишете: «Мне уже 40 лет». Вам только еще 40 лет! А между тем какую уйму Вы написали и как написали. Вот оно что! Это ужасно трагично, что все русские люди ценят себя ниже действительной стоимости.
М. Горький – Чехову, 11 или 12 февраля 1900 г. Н. Новгород
Помолчав, он спросил:
– Вам нравятся рассказы Горького?
– Да. Особенно «Старуха Изергиль».
– Он не только писатель, а еще и поэт. Большой поэт… и какой хороший человек, а между тем многие этого не понимают… – добавил Антон Павлович и прошелся взад и вперед.
Б. А. Лазаревский. А. П. Чехов
Вечером Чехов пригласил меня пить чай на террасу. Отказаться было невозможно. После первых неуверенных, нащупывающих собеседника фраз о том, какой налить чай – крепкий или слабый, с сахаром или с вареньем, речь зашла о Горьком. Тема была легкая. Я знал, что Чехов любит и ценит Горького, и со своей стороны не поскупился на похвалы автору «Буревестника». Вскоре я просто задыхался от междометий и восклицательных знаков.
– Извините… Я не понимаю… – оборвал меня Чехов с неприятной вежливостью человека, которому наступили на ногу. – Вот вам всем нравятся его «Буревестник» и «Песнь о Соколе»… Я знаю, вы мне скажете – политика! Но какая же это политика? «Вперед без страха и сомненья!» – это еще не политика. А куда вперед – неизвестно?! Если ты зовешь вперед, надо указать цель, дорогу, средства. Одним «безумством храбрых» в политике никогда и ничего еще не делалось. Это не только легкомысленно, это – вредно. Особенно вот для таких петухов, как вы…
От изумления я обжегся глотком чая.
– «Море смеялось», – продолжал Чехов, нервно покручивая шнурок от пенсне. – Вы, конечно, в восторге!.. Вот вы прочитали – «море смеялось» и остановились. Вы думаете, остановились потому, что это хорошо, художественно. Да нет же! Вы остановились просто потому, что сразу не поняли, как это так: море – и вдруг смеется?.. Море не смеется, не плачет, оно шумит, плещется, сверкает… Посмотрите у Толстого: солнце всходит, солнце заходит… птички поют… Никто не рыдает и не смеется. А ведь это и есть самое главное – простота…
Длинными пальцами он трогал близлежащие предметы: пепельницу, блюдечко, молочник – и сейчас же с какой-то брезгливостью отпихивал их от себя.
– Вот вы сослались на «Фому Гордеева», – продолжал он, сжимая около глаз гусиные лапки морщин. – И опять неудачно! Он весь по прямой линии, на одном герое построен… И все персонажи говорят одинаково, на «о»… Романы умели писать только дворяне. Нашему брату – мещанам, разнолюду – роман уже не под силу. Вот скворешники строить, на это мы горазды. Недавно я видел один такой: трехэтажный, двенадцать окошечек и резное крылечко, а над крылечком надпись: трах! тир!.. Парфенон, а не скворешник!.. Чтобы строить роман, необходимо хорошо знать закон симметрии и равновесия масс. Роман – это целый дворец, и надо, чтобы читатель чувствовал себя в нем свободно, не удивлялся бы и не скучал, как в музее. Иногда надо дать читателю отдохнуть и от героя, и от автора. Для этого годится пейзаж, что-нибудь смешное, новая завязка, новые лица… Сколько раз я говорил об этом Горькому, не слушает… Гордый он – а не Горький!..
– …Да не-ет! – отмахиваясь от меня, как от табачного дыма, сердился Чехов. – Вы совсем не то цените в Горьком, что надо. А у него действительно есть прекрасные вещи. «На плотах» – например. Помните? Плывут в тумане… ночью… по Волге… Чудесный рассказ! Во всей нашей литературе я знаю только еще один такой, это «Тамань» Лермонтова…
А. Серебров (Тихонов). О Чехове
Антон Павлович любил Горького и считал его своим литературным наследником. В знак этих чувств он подарил Горькому великолепные часы. Но когда Горький приходил к Антону Павловичу в Ялте, он чувствовал себя выбитым из колеи. Дело в том, что Горький обычно приводил с собой ораву разных мелкокалиберных писак и стихоплетов. Антону же Павловичу хотелось беседовать с Горьким наедине.
– Зачем он водит ко мне этих людей? – говорил он сестре.
Те дни, в которые приходил Горький, Антон Павлович считал выпавшими. <…> Также Антону Павловичу, человеку порядка, привыкшему садиться за стол всей семьей и в определенный час, мешало, что Горький иногда вдруг перед самым обедом или даже