Шеллинг колебался: в 65 лет бросать насиженное место, и какое место! Прусский король, правда, обещал сохранить все доходы, титулы и привилегии Шеллинга, полностью освободить его от цензуры как публикаций, так и устных выступлений. А в Мюнхене все труднее становилось ладить с католиками. Берлин — цитадель гегельянства, это влекло (хорошо бы вытравить «драконово семя») и отпугивало (а что, если оно тебя погубит?). И как он будет переносить непривычный северный климат? Шеллинг не говорил ни да, ни нет.
Тем временем прусская дипломатия делала свое дело. Баварского короля Людвига (родственника Фридриха-Вильгельма IV) уломали, труднее было с кронпринцем Максимилианом, учеником Шеллинга, тот жил в Афинах и молил своего учителя не покидать Баварии.
«Я не закрываю глаза на преимущества, которые мне дает здешнее положение, — объяснял Шеллинг брату сложившуюся ситуацию, — но мне также ясно, что те немногие годы, которые осталось мне прожить, можно с большим успехом использовать в Берлине, и ради этого следует пойти на жертву».
Для начала нашли компромисс: Шеллинг берет отпуск на год. 17 февраля 1841 года прусский король подписал декрет о назначении Шеллинга в Берлинский университет. Начались приготовления к переезду.
Июль и август Шеллинг провел в Карлсбаде. Отсюда он пишет А. И. Тургеневу. Прочтем его письмо полностью и потому, что оно еще ни разу не публиковалось (оригинал хранится в ЦГАЛИ, расшифрован, в Баварской академии наук), и потому, что ни к кому из своих коллег и единомышленников Шеллинг не обращался с такими проникновенными словами:
Высокочтимый, дорогой доброжелатель и друг!
До конца мая, пока Вы находились еще в Париже, я не мог сообщить ничего определенного, а теперь я не знаю, где Вас искать. Одна русская дама здесь, в Карлсбаде, взялась переслать Вам мое письмо через господина Жуковского; пользуюсь этой возможностью, чтобы сообщить, что самое позднее в конце сентября я буду в Берлине, останусь там на зиму и, такова господня воля, буду читать лекции. Какое было бы счастье встретить Вас там и видеться с Вами длительное время. Нет слов, чтобы передать, как часто мне Вас не хватало. Чем старше становишься, чем больше жизненный опыт и раздумья учат тебя, тем труднее найти человека, вместе с которым хотелось бы жить, а мы с Вами в глубине души, в самом сокровенном чувствуем одинаково. Не лишайте меня надежды на скорое свидание: в особых условиях моей жизни в Берлине мне в высшей степени важно будет иметь поблизости друга, такого, как Вы, которому я смогу выказать мою привязанность и глубокое почтение, с чем остаюсь
Ваш
искренне преданный и покорный слуга
Шеллинг. Карлсбад, 3 авг. 1841 г.
В октябре Шеллинг прибыл в Берлин. Студенты хотели устроить в его честь факельное шествие, но он наотрез отказался, сказал, что не будет дома. Министр Эйхгорн дал парадный обед. Эту честь он, принял. Отвечая на приветствия, заявил, что прибыл в прусскую столицу, чтобы вывести философию из тупика, но надеется, что спор будет сугубо научным.
Шеллинг старался избежать скандала. Надо сказать, что и гегельянцы не все ощетинились против него штыками. Руге, бывший его эрлангенский студент, а ныне преподаватель философии в Галле, еще три года назад установил контакт с Шеллингом, послал ему свой журнал «Галлеские ежегодники», предложил начать переиздание старых трудов Шеллинга. Тот поблагодарил за журнал, от переиздания пока отказался, но помог Руге преодолеть свалившиеся на него цензурные неприятности.
Летом они виделись в Карлсбаде, и Руге остался доволен встречей. Некоторые из берлинских учеников Гегеля проявляли интерес к новому учению Шеллинга и ждали начала курса.
«Что касается гегельянцев, то большинство из них будет меня слушать, публично и приватно они заверили меня в почтении и оказывают его. В следующий понедельник вечером я начинаю. Напряжение невероятное, университетское начальство принимает меры, чтобы избежать скандала из-за того, что самая большая аудитория может оказаться маленькой для всех желающих. Я буду говорить свободно, ничего не скрывая, и боюсь, только наплыва; студенты уж заявили: если их не пустят в двери, они пройдут через окна».
И вот наступило 15 ноября. На следующий день после десятой годовщины смерти Гегеля его младший однокашник по Тюбингену, когда-то друг, затем соперник и враг, вступил на его кафедру. Выбрали самую большую аудиторию. Она полна, присутствуют человек четыреста, представители всех сословий, наций и вероисповеданий. Устроили тщательную проверку студенческих билетов, но на скамьях кого только нет. «Среди задорной молодежи вдруг видишь седобородого штабного, а рядом с ним в совершенно непринужденной позе вольноопределяющегося, который в другом обществе из-за почтения к высокому начальству не знал бы, куда деваться. Старые доктора и лица духовного звания, чьи матрикулы могли вскоре праздновать свой юбилей, чувствуют, как внутри их начинает бродить старый студенческий дух, и они снова идут на лекции. Евреи и мусульмане хотят увидеть, что за вещь христианское откровение. Слышен смешанный гул немецкой, французской, английской, венгерской, польской, русской, новогреческой и турецкой речи», — рассказывал очевидец — Фридрих Энгельс.[11]
(Никогда еще ни один профессор не собирал столь блистательной аудитории. Что генералы и сановники, в Берлине Шеллинга слушали властители умов: молодой тогда Фридрих Энгельс и стареющий Александр Гумбольдт, будущий знаменитый датский философ Серен Киркегор и польский — Аугуст Цешковский, русский революционер Михаил Бакунин и польский — Эдуард Дембовский, немецкий рабочий лидер Фердинанд Лассаль и русский писатель Владимир Одоевский, историки Леопольд Ранке и Якоб Бурхардт, философ истории Дройзен, философ права Савиньи, логик Тренделенбург. И знакомый нам Стеффенс, некогда присутствовавший на первой лекции молодого Шеллинга, — теперь старик — сидел у ног старика.)
Шеллинг появляется на кафедре, («Человек среднего роста, с седыми волосами и светло-голубыми веселыми глазами, в выражении которых больше живости, чем чего-либо импонирующего… производит впечатление скорее благодушного отца семейства, чем гениального мыслителя».[12]) Ждет, когда наступит тишина. «Господа! Я понимаю значение этого мгновения». Слова его тонут в шуме. Двери закрыты, в них ломятся. Кто-то кричит: «В актовый зал!» Ему отвечают хором: «Останемся здесь». Шеллинг совсем смешался.
Постепенно водворяется тишина, смолкает шиканье, можно продолжать. Шеллинг говорит: сорок лет назад он открыл новый лист в истории философии, одна сторона его исписана, ему хотелось, чтобы кто-нибудь другой перевернул страницу и начал бы писать дальше. Если придет юноша, созревший для такой задачи, он охотно уступит ему свое место. Увы, ему приходится самому продолжать свое дело и отвечать на вопросы, поставленные эпохой.