Маэстро Пиццетти был мужчиной небольшого роста, робким и хрупким, с тихим голосом. Он картавил, что придавало его речи неповторимое своеобразие. Было непонятно, как этому невзрачному на вид человеку удавалось претворять в музыку великие библейские сюжеты. Уже стариком он сочинил оперу "Убийство в соборе" — произведение необычайно мощное.
Как-то в юности я пошел на оперу Пиццетти "Орсеоло". К тому времени я уже воображал себя чуть ли не своим человеком в "Ла Скала". Правда, я еще ни разу не выступал на сцене этого прославленного театра, но мне казалось, что я, во всяком случае, должен неплохо смотреться среди изысканной публики. В тот незабываемый вечер я сидел в ложе и выглядел элегантно в белом галстуке и фраке, наблюдая за миланской знатью, собравшейся в зале. Время от времени я грациозно помахивал ручкой, завидев кого-либо из своих знакомых. Но вдруг великолепие этой картины нарушил встревоженный незнакомец. Он сообщил, что меня требуют за кулисы. Удивленный и слегка взволнованный, я последовал за ним. Маэстро, к которому он меня подвел, с жесткой лаконичностью произнес: "Синьор такой-то заболел, вы должны его заменить".
При этом страшном сообщении звезды потухли на моем сверкающем ночном небосводе, и я погрузился в темноту. Я попробовал было возразить, что совершенно не знаю роли, но меня резко оборвали. Ничего страшного, сказали мне, я должен спеть, обращаясь к Орсеоло, единственную несложную фразу, причем на одной ноте: "La Signoria del Doge e del Sen-a-a-ato".
Меня отослали наверх в гримуборную, чтобы надеть костюм и загримироваться. По дороге туда я без конца пел, задыхаясь, на одной ноте: "La Signoria del Doge e del Sen-a-a-ato". В коридоре я увидел человека приятной наружности, который произвел на меня большое впечатление своим царственным облачением. Он распевался, пробуя голос. Покровительственно посмотрев на меня, он спросил: "Вы и есть тот самый молодой человек, который будет исполнять партию Глашатая? Не так ли? Тогда идемте, мой мальчик, я вас загримирую. Поскольку у вас нет опыта в этих делах, я сам поработаю над вашим лицом".
Он усадил меня перед зеркалом и принялся скрести мои щеки страшными на вид старыми гримировальными карандашами, стертыми до самой фольги, в которую они были обернуты. Так что мое несчастное лицо мгновенно порозовело, правда, в основном от моей же крови, выступившей из ссадин. Когда я уже приобрел достаточно устрашающий облик, мне стали примерять огромный костюм. В то время я был изящен, как паж герцога Норфолкского, поэтому мое туловище пришлось обмотать каким-то тряпьем. Его закрепляли булавками в такой лихорадочной спешке, что они то и дело вонзались в тело. Однако все это было чепухой в сравнении с оказанной мне честью — выступить в "Ла Скала". Стиснув зубы, я безропотно выдержал изощренную пытку и наконец направился к сцене, по-прежнему повторяя про себя свою единственную фразу.
— Кто вы? — спросил меня маэстро за кулисами.
— Гобби, — прошептал я в ответ, чувствуя, как моя душа разрывается между гордостью и ужасом. — Я заменяю актера, поющего Глашатая.
— Отлично. Главное, не волнуйтесь, я подам вам знак, когда настанет ваш черед, — сказал он.
В этот момент я увидел рослого мужчину, который только что покровительственно втирал в мое лицо грим. Теперь этот человек изменился до неузнаваемости. Он дрожал, крестился и целовал какие-то амулеты, перед тем как выйти на сцену. Царственное величие куда-то подевалось — передо мной находилось терзаемое страхом существо.
Эта метаморфоза, произошедшая с человеком, который казался столь уверенным в себе, усугубила мои собственные опасения, и я тревожно спрашивал:
— Когда мой выход, маэстро?
— Обождите, — успокаивал меня добродушный маэстро, — я скажу.
Ему и в голову не приходило, что я абсолютно незнаком с постановкой и никогда до этого не выступал. А следовательно, мне ничего не известно о том, в каком темпе выходить на сцену. Когда он сказал мне: "Пошел!", я рванул вперед, как бегун при выстреле стартового пистолета, со всего маху распахнул дверь и, не обращая никакого внимания на великого Танкреди Пазеро, который в тот момент пел арию, что было сил выпалил: "La Signoria del Doge e del Sen-a-a-ato" — по крайней мере на полминуты раньше, чем было нужно.
Пазеро внезапно остановился, раскрыв от удивления рот, тогда как другой здоровяк метнул на меня взгляд, исполненный ярости. Маэстро Пиццетти, который ввиду значительности события сам дирижировал своей оперой, едва не хватил удар, а суфлер, высунувшись из будки, прошипел: "Эй ты, идиот! Кто тебя сюда послал? Убирайся к дьяволу!"
Я был совершенно сбит с толку оскорблениями и гневными взглядами и не знал, что делать дальше. Но потом опомнился и, продираясь сквозь Синьорию, которая в конце концов двинулась к сцене, ретировался за кулисы.
Чувство несправедливости переполняло меня, когда я, униженный, вернулся в гримуборную, чтобы освободиться от своего безразмерного одеяния и удалить хотя бы частично грим, обезобразивший мое лицо. Кое-как я нацепил свою одежду — как же я теперь был не похож на того симпатичного молодого человека, который сидел в ложе! — нахлобучил на голову шляпу, придав ей какой-то безнадежный наклон, и покинул знаменитый театр "Ла Скала", сказав себе, что если так здесь выпускают на сцену, то с меня довольно.
Самые счастливые воспоминания о маэстро Пиццетти связаны у меня с Сиеной, где в садах палаццо Киджи Сарачини я впервые исполнил его "Эпиталаму". В перерывах между репетициями мы беседовали, а мой тесть брал у него интервью. Тем временем сын композитора, Ипполито, бродил рядом — держа в руках сокола!
Я всегда мечтал спеть красивую песню Пиццетти "Пастухи" на слова Д'Аннунцио, однако никак не мог добиться, чтобы автор ее транспонировал. Каждый раз, когда мы встречались, он говорил, что необходимо внести изменения, совсем незначительные, но сделать это может только он сам. Как бы то ни было, замысел этот не удалось осуществить. Позднее мне не захотелось, чтобы песню транспонировал кто-то другой, поэтому я так ее и не спел. А дни, проведенные в Сиене, остались в моей памяти как некая идиллическая интерлюдия.
Умберто Джордано был не только прославленным композитором, но еще и красивым представительным мужчиной; в беседе он сразу же подавлял окружающих. Зная об этом, он усвоил определенную манеру разговора. Причем профессорский тон Джордано вовсе не делал его высокомерным. Человек редчайшего обаяния, он был закадычным другом Пьетро Масканьи. Они постоянно выручали друг друга в щекотливых ситуациях, когда надо было скрыть свои любовные похождения и не навлечь на себя гнев подозрительных супруг.