Ознакомительная версия.
Во время обеда произошло несколько курьезов, начиная с того, что Есенин принялся отвергать все закуски, которые были перечислены в меню. Ему хотелось чего-нибудь особенного, а «особенного» как раз и не было.
С официантом он говорил чуть-чуть ломаным языком, как будто разучился говорить по-русски.
Несмотря на все эти чудачества, на которые я смотрел как на обычное есенинское озорство, я чувствовал, что передо мной прежний, «питерский» Есенин.
Во время обеда, длившегося довольно долго, я невольно заметил, что у Есенина иногда прорывались резкие ноты в голосе, когда он говорил с Айседорой Дункан. Я почувствовал, что в их отношениях назревает перелом.
Вскоре после обеда в «Эрмитаже» я посетил Есенина и Дункан в их особняке на Пречистенке, где помещалась студия Дункан (во время отсутствия Дункан студией руководила Ирма). Айседора и Есенин занимали две большие комнаты во втором этаже».
Всё труднее и труднее было вместе, всё обиднее становилось поведение каждого. Трещина в отношениях увеличивалась, и ревность, сопровождающая этот союз с самого начала, играла, несомненно, большую роль в этом, также и желание Дункан обладать Есениным всеобъемлюще.
Лола Кинел: «Это случилось знойным июльским днем, после обеда. В номере гостиницы было жарко и душно. Есенин объявил, что он пойдет погулять. Айседора попросила подождать, пока она переоденется.
— Но я иду один, — сказал Есенин.
Айседора странно на него посмотрела, и я была удивлена, услышав, как она довольно твердо сказала:
— Нет. Возьми с собой Жанну или мисс Кинел.
У Есенина взгляд сделался сердитым.
— Я иду один. Мне хочется побыть одному. Мне просто хочется побродить в одиночестве.
Все, конечно, по-русски. Я переводила. Есенин в это время сидел на кровати и начал надевать ботинки. Его желание пойти на прогулку казалось таким непосредственным, а задетая гордость из-за того, что ему предписывали, как непослушному ребенку, была настолько очевидна, что я, забыв роль секретаря, повернулась, к Айседоре и, переведя его слова, добавила;
— О, Айседора, пожалуйста, отпустите его. Должно быть, такужасно постоянно находиться в одной клетке с нами, тремя женщинами. Всем хочется иногда побыть в одиночестве.
Айседора повернула ко мне лицо, полное волнения:
— Я не пущу его одного. Вы не понимаете. Вы не знаете его. Он может сбежать. Он сбегал в Москве, И потом женщины.
— Ах, Айседора! Ему надоели женщины. Ему просто хочется побыть одному, просто побродить. И как он может убежать? У него нет денег, он в пижаме, он не знает итальянского.
Вместо ответа Айседора подошла к двери и встала у нее с видом человека, заявляющего: «Только через мой труп!»
Есенин наблюдал за нашим разглагольствованием по-английски сердитыми, налитыми кровью глазами, губы его были плотно сжаты. Ему не нужен был перевод. После такого продолжительного напряженного состояния он неожиданно сел на стул и очень спокойно сказал:
— Скажите ей, что я не иду.
Айседора отошла от двери и вышла на балкон. Она плакала, плакала как ребенок, слезы текли по ее щекам. Я обняла ее — беспомощную, удрученную, упрашивала не плакать, хотя чувствовала, что она не права. Она громко всхлипывала, перед каждым вздохом бормоча что-то о своей любви. Есенин встал со стула и бросился лицом вниз на кровать. Он еще не надел носков и ботинок, и голые розовые пятки, торчащие из белых пижамных брюк, были очень круглыми и какими-то детскими. Айседора оттолкнула меня, встала на колени возле кровати и стала целовать эти круглые розовые пятки. Я посчитала это за сигнал выйти и покинула комнату».
Литературоведы, исследователи жизни и творчества Есенина Станислав и Сергей Кунаев так описывают скандальный случай, произошедший с Сергеем Есениным и Айседорой Дункан в берлинском кафе: «Он вошел в зал впереди Айседоры. Она — за ним. Все заметили, что муж с женой так не ходят. Есенин был в светлом костюме и белых туфлях. Айседора в красном платье с глубоким вырезом. Аплодисменты смешались с неодобрительным гулом. Произошло замешательство, потому что среди публики были и сторонники, и противники Есенина. Вдруг ни с того ни с сего один эмигрант-неврастеник заорал во всё горло, обращаясь к Айседоре и размахивая руками: «Да здравствует “Интернационал,!» Айседора с нелепой улыбкой помахала рукой в сторону кричавшего и крикнула: «Да здравствует!» Замешательство усилилось. Какая-то часть присутствующих вразнобой запела «Интернационал», тогда - официальный гимн РСФСР, другая часть тут же начала свистеть, кричать: «Долой, к черту!»
А вот как описывает этот же случай писатель Глеб Алексеев, живший в Берлине в то же время, когда туда приехали Дункан и Есенин:
«И тотчас оба вошли в зал. Женщина в фиолетовых волосах, в маске-лице — свидетеле отчаянной борьбы человека с жизнью. Слегка недоумевающая, чуть-чуть извиняющая — кого? — но ведь людям, так много давшим другим людям, прощается многое. И рядом мальчонка в вихорках, ловкий парнишка из московского трактира Палкина с чижами под потолком, увертливый и насторожившийся. Бабушка, отшумевшая большую жизнь, снисходительная к проказам, и внук — мальчишка-сорванец. Кто-то в прорвавшемся азарте крикнул: «Интернационал!» — пять хриплых голосов неверно ухватили напев, и тогда свистки рванулись, а робкие. будто свистали, пробуя. Склеенная жидким гуммиарабиком «любви к искусству» толпа раскололась — намотавшиеся в кровь политические комья оказались сильнее крохотных шариков этого самого искусства, а ими жонглировать не умели. Еще какой-то армянин, сгибаясь к чужому лицу, сказал «сволочь», — потные лица дам, фиолетовые от пудры и настороженные лица мужчин сдвинулись ближе к столу, за которым сидели Дункан и Есенин, белый, напряженный до звона в голове, готовый броситься — еще мгновение. И вот я видел, как он победил.
— Не понимаю, сказал он громко, — чего они свистят. Вся Россия такая. А нас. Он вскочил на стул. — Не застращаете! Сам умею свистать в четыре пальца.
И толпа подалась, еще захлопали, у вешалки столпились недовольные, но Есенин уже успокоился: оставшиеся жадно били в ладоши, засматривая ему в глаза своими, рыбьими и тупыми, пытаясь приблизиться, пожать ему руку. Уходя, я вспомнил его словечко.
Этих он подмял. Ушедшие от деревни: помещики ли, разночинцы, поповичи — они не дошли до города, каким он вырос на Западе.
Но перед Городом — он сам озорной мальчонка, застенчиво опускающий с колен задранные ноги, не страшный возле зашнурованных в железо клеток кассиров, возле клеток, в которых так плавно и размеренно течет обособившийся и сложившийся быт».
Ознакомительная версия.