«Коллиерс» планировал печатать роман частями. Если журналу понравятся первые страниц пятьдесят, он готов заплатить Фицджеральду 30 тысяч, что избавило бы его от необходимости заниматься поденной работой. К концу ноября Скотт направил «Коллиерсу» страниц двадцать в надежде получить хоть небольшой аванс. Когда журнал попросил отложить решение вопроса до присылки остальных тридцати, Фицджеральд переслал рукопись в «Пост». Но «Пост» также не хотел брать на себя никаких обязательств. К тому времени Перкинс, познакомившийся с рукописью, счел ее «великолепным началом — захватывающим и дышащим новизной». Он послал Фицджеральду 250 долларов из своего кармана и пообещал перевести дополнительно тысячу к первому января. Фицджеральд тут же выслал несколько страниц черновиков в счет обещанной тысячи, однако Перкинс ответил, что в настоящее время он не может сделать ничего большего.
Поддержка Перкинса оказалась решающей. Фицджеральд признавался Максу, что он и Джеральд Мэрфи оказались его единственными друзьями в течение всех этих мучительных пяти лет (Мэрфи одолжили Фицджеральду денег, чтобы Скотти могла продолжать учение в Вассаре). Хотя Фицджеральд встречался с Мэрфи всего лишь несколько раз после их возвращения в Америку в 1931 году, постигшая чету Мэрфи трагедия еще более сблизила его с ними. Оба сына Мэрфи умерли — один от менингита, другой — от туберкулеза. Джеральд писал Скотту, что из всех знакомых, по-видимому, он один, кто по-настоящему понимает, что им пришлось пережить. «Ты — единственный из друзей, кому я могу поведать все, что чувствую… — распахивал перед Скоттом душу Мэрфи. — Теперь я знаю: все сказанное тобой в романе «Ночь нежна» — истинная правда. Лишь наша выдуманная жизнь, ее нереальная сторона, имела какой-то смысл, какую-то красоту. Когда в нее вторглась настоящая жизнь, она все перемешала, все разрушила и оставила после себя неизлечимую рану».
Мэрфи, по-видимому, могли теперь осознать, через какие муки пришлось пройти Фицджеральду из-за болезни Зельды. «Я так часто вспоминаю ее лицо, — выражала ему сочувствие Сара, — и очень хочу, чтобы кто-нибудь нарисовал ее портрет карандашом, именно карандашом, а не красками. Оно напоминает лицо молодого индейца, если не считать ее горящих глаз. Я помню, по вечерам, когда она возбуждалась, они становились темными и непроницаемыми; в них всегда сквозила нетерпимость к чему-то, я полагаю, к этому миру. В любом случае, она не была его частью в полном смысле этого слова. Я любила ее, и полыхавший в ней огонь находил у меня в душе отклик. Никто не стремился подавить в ней ее натуру (Вы не должны мучиться этим), никто, кроме нее самой. Она жила своей внутренней жизнью и своими страстями, к которым, как мне кажется, никто не имел доступа, даже Вы».
Его талант составлял основу его жизни. Он мог говорить о нем со слезами на глазах. Когда сестра Анабелла как-то критически отозвалась о его последних работах, в ответ он парировал: «Пожалуйста, не говори мне, что я не могу писать. Это все равно, что утверждать, будто Клифф не может летать» (Анабелла была замужем за морским летчиком Клиффом Спраге).
Отчасти трудности Фицджеральда объяснялись тем, что не удавалось найти подходящую тему. В душе он продолжал оставаться романтиком и нуждался в романтическом герое. Как-то он записал в своем дневнике: «Дайте мне героя, и я создам трагедию». В конце концов, Скотт отыскал такого героя в Ирвинге Тальберге, продюсере. Тальберг, сын эльзасского импортера кружев, появился в Голливуде в 1919 году в качестве личного секретаря президента «Юниверсал пикчерс» Карла Люммеля. Переехав на Восточное побережье, Люммель оставил Тальберга в Калифорнии своим представителем. Так Ирвинг Тальберг в двадцать лет оказался фактически главой студии и мог по своей воле вершить судьбы актеров и режиссеров. Когда Фицджеральд встретил его через восемь лет, Тальберг уже восседал в кресле заведующего отделом производства фильмов «Метро-Голдвин-Мейер» с окладом 400 тысяч долларов в год. Это был маленького роста, худенький человек с длинными, тонкими, пластичными ручками, которыми он так гордился, темными выразительными глазами и обходительными манерами. Он напоминал молодого француза bien eleve,[178] хотя в душе был тверд как кремень. Тальберг неукротимо преследовал одну цель — создавать картины, которые превосходили бы поставленные ранее. Он искренне верил, что деньги могут все. С неиссякаемым стремлением к совершенству он делал один дубль за другим, вникая во все детали на каждой ступени создания фильма.
Тальберг очаровал Фицджеральда. Он признавался, что Тальберг подсказал ему «лучшие черты Монро Стара (героя романа «Последний магнат». — Э.Т.)», хотя он и вложил в него «черты и других людей и, безусловно, многое от самого себя». Подобно Фицджеральду, Тальберг был дитя таланта. Кроме того, он слыл знатоком кино. С достойной Наполеона силой воли он возвышался над всеми в период, когда еще можно было держать рычаги управления в одних руках. Фицджеральд явился свидетелем борьбы, которая развернулась в МГМ между Тальбергом и Луисом Б. Мейером (борьба между Старом и Брейди в «Последнем магнате») за искусство в противовес деньгам, за качество, а не количество, борьба индивидуалиста против промышленника. Когда Тальберг погиб в 1936 году, он оставил после себя вакуум, который, как предполагалось сюжетом, должна была создать смерть Стара в конце «Последнего магната».
Замешанный на этом материале роман Фицджеральд задумал написать в сжатой форме, подобно «Гэтсби». Летом 1937 года по пути в Голливуд он сообщал другу, что все созданные им романы были или просеяны через сито («По эту сторону рая» и «Гэтсби»), или растянуты («Прекрасные, но обреченные» и «Ночь нежна»). Два последние, как он признавал, могли бы быть без ущерба сокращены на одну четверть. «Конечно, они были сокращены, но недостаточно. В «По эту сторону рая» (в грубой форме) и в «Гэтсби» я отобрал материал, который соответствовал определенному настроению или «наваждению» — назови это чувство как угодно, — заранее отбросив в «Гэтсби», например, все обыденные детали, касающиеся Лонг-Айленда, крупных мошенников, темы супружеской измены. Я всегда начинал с мелкого, но ключевого мотива, привлекшего меня, — моей собственной встречи с Арнольдом Ротстайном,[179] например».
Задуманный Фицджеральдом роман мыслился им как трагический. Еще в 1920 году, когда у него голова шла кругом от успеха, он писал президенту Принстона: «…мои взгляды на жизнь, господин Хиббен, совпадают с миропониманием Теодора Драйзера и Джозефа Конрада, которое сводится к тому, что жизнь слишком груба и безжалостна к человеку». Возможно, в тот момент он несколько преувеличивал, но его собственный жизненный опыт подтвердил эти слова. Поэтому нет ничего удивительного, что в письме к Скотти в 1940 году он так излагал свое кредо: «В основе жизни всех великих людей от Шекспира до Авраама Линкольна — и даже раньше, с тех пор, как появились книги, — лежит сознание того, что жизнь по своей сути — обман, а ее естественное предначертание — крушение. И спасение не в обретении счастья и удовольствия, а в чувстве глубокого удовлетворения, получаемого от борьбы».