Он нашел работу почти сразу же. В начале февраля 1939 года Уолтер Вагнер подрядил его и Бадда Шульберга совместно написать сценарий фильма, действие которого происходило бы на зимнем карнавале в Дартмуте. Шульберг, проживший несколько лет в Дартмуте, должен был, как предполагалось, создать местный колорит, а Фицджеральд написать серьезную историю любви, предложенную Вагнером. После предварительных обсуждений, в ходе которых напарники-сценаристы познакомились друг с другом, Вагнер предложил им, хотя и в ущерб работе над сценарием, съездить на зимний карнавал, где кинооператоры уже снимали сцены будущей картины.
В последние несколько недель Фицджеральда часто бросало в жар и у него поднималась температура. Он опасался рецидива туберкулеза и попытался отказаться от поездки, но Вагнер настоял на своем. Шийла Грэхем испытывала тревогу за Фицджеральда и отправилась в Нью-Йорк, чтобы подождать его приезда из Дартмута. В самолете Фицджеральд сидел рядом с Шульбергом, которому перед вылетом в аэропорту отец вручил две бутылки шампанского. Шульберг уговорил Фицджеральда присоединиться к нему, и это окончилось запоем, после которого Фицджеральд через неделю угодил в больницу.
У коллег Фицджеральда, бывших с ним в Дартмуте, в памяти остались не столько его чудачества, сколько вымотавшая его болезнь. Они сочувствовали ему и заботились о нем, как только могли. На приеме в университете он был не в состоянии связать двух слов. И все же он обладал достоинством, никому не позволявшим его оскорблять. Один из членов съемочной группы устроил вечеринку, на которой кое-кто из профессоров стал нападать на сценарий. Зная, что сценарий слаб, члены киногруппы предложили критикам внести в него изменения, но те продолжали разбирать его по косточкам с мелочностью, свидетельствовавшей об их ограниченности. Опустившись в кресло, Фицджеральд лишь время от времени отмахивался рукой, парируя критику словами: «Чушь! Дикая чушь!» Наконец он поднялся и произнес: «Я бы желал стать профессором университета, быть так же, как и вы, материально устроенным и испытывать такое же снисходительное самодовольство, а не терпеть то, с чем нам приходится мириться в реальном мире. Желаю вам спокойной ночи, господа!»
Поскольку никто не позаботился о том, чтобы заказать номера в гостинице для Шульберга и Фицджеральда, им пришлось поселиться в помещении для прислуги на верхнем этаже отеля «Ганновер» (Фицджеральд шутил по поводу символичности этого недосмотра, свидетельствовавшего об отношении к писателю в Голливуде). Единственной мебелью в номере была двухъярусная кровать. Лежа на нижней постели, Фицджеральд рассуждал вслух: «Ты знаешь, малыш, ведь когда-то у меня был недюжинный талант. Сознание того, что я обладал им, приводило меня в восторг. Он и до сих пор не иссяк, я чувствую, что оставшегося во мне хватит еще на пару романов. Может быть, мне придется при этом расходовать его экономно и книги окажутся не столь хорошими, как лучшее из созданного мной, но они будут совсем неплохи, потому что ничто написанное мной не может быть абсолютно негодным».
В обществе Фицджеральд был корректен с Вагнером. В частных же беседах он изливал готовому охотно слушать Шульбергу накопившуюся в нем за полтора года работы в Голливуде неприязнь к кинобизнесу. Когда Шульберг с Фицджеральдом после буйной пирушки наткнулись на Вагнера на ступеньках «Ганновера», тот потерял терпение и тут же уволил их. Шульберг проводил Фицджеральда до Нью-Йорка, где заботу о нем взяла на себя Шийла, а сам, помирившись с Вагнером, вернулся в Дартмут, чтобы завершить съемки фильма.
Отныне наступила пора больниц, медсестер, жара по ночам, успокаивающих таблеток и отчаяния. Казалось, что Фицджеральд скатывается к полной безысходности, как это уже было с ним в 1935-36 годах. Находясь на краю безумия от не дававших ему покоя мук и изоляции, он переживал застой в работе. «Непишущий писатель, — как-то обронил он, — все равно, что предоставленный самому себе маньяк».
Прошлой осенью, когда в Малибу-Бич дохнуло прохладой, Скотт перебрался в Энсино, район с более теплым климатом, расположенный в долине Сан-Фернандо. Там за 200 долларов он снял дом на участке, принадлежавшем Эдварду Эверетту Хортону. Здесь был плавательный бассейн, в саду цвели розы и магнолии. Но для Фицджеральда, жившего во дворце или в тюрьме своих настроений и страстей, все это уже мало что значило. Он не без основания предполагал, что после неудачи в Дартмуте ему будет не так-то легко найти работу в кино. Тем не менее, в марте и апреле, Скотта на несколько недель привлекали к постановке фильма с участием Мадлен Кэррол и Фреда Макмуррея. Позднее он писал о том периоде: «Каждую ночь мне требовалась все большая доза снотворного — три чайные ложки хлоральгидрата и две таблетки нембутала, чтобы спать, и сорок пять капель наперстянки с утра, чтобы сердце могло работать весь день. В конце концов, ты начинаешь чувствовать себя как волшебник из сказки». Одновременно он пытался и джин превратить в источник своей энергии. Каждую неделю секретарь собирала пустые бутылки и уносила их с собой, чтобы они не бросались в глаза мусорщикам.
В конце апреля Скотт, не послушавшись совета врачей, отправился с Зельдой на Кубу. На петушиных боях, куда он забрел случайно, ему основательно намылили шею за то, что он попытался было остановить это зрелище. С Кубы он отбыл в Нью-Йорк, где угодил в больницу. Вернувшись в Энсино, Скотт провел следующие два месяца в постели. Рентгеновское просвечивание обнаружило рубец в одном из легких. Однажды ночью влажная пижама так туго обвилась вокруг его руки, что утром он не мог ею двинуть. Врач, желая припугнуть его, поставил диагноз — паралич от алкоголизма. После этого Скотт взял себя в руки. Дополнительным толчком послужило полное отсутствие денег. Хотя он погасил долг Оберу, у него еще остались невыплаченными «Скрибнерс» 7 тысяч долларов. Кроме того, ему приходилось покрывать значительные счета, связанные с лечением. О работе в кино, учитывая состояние его здоровья, не могло быть и речи. Он стал подумывать о сотрудничестве с платившими высокие гонорары журналами, которые когда-то наперебой брали его рассказы. Он полагал, что после двухлетнего перерыва сможет написать несколько добротных вещей.
В середине июня Скотт телеграммой попросил у Обера аванс в 500 долларов в счет рассказа, который обещал прислать в ближайшее время. Обер перевел деньги, но предупредил, что ему будет трудно, а Фицджеральду неудобно, если за ним вновь образуется задолженность. Месяц спустя Скотт направил Оберу два рассказа, но тот так и не смог найти для них издателя. Когда Фицджеральд обратился к Оберу с просьбой о новом авансе, то получил отказ. Фицджеральд был шокирован. В прошлом Обер предоставлял ему займы в размерах предполагаемого за рассказ гонорара. Скотт не мог поверить, что после столь длительного сотрудничества его литературный агент потерял в него веру.