Чудо золотого века русской литературы сопряжено с этим ритмом и риском:
Свободы сеятель пустынный,
Я вышел рано, до звезды;
Рукою чистой и безвинной
В порабощенные бразды
Бросал живительное семя —
Но потерял я только время,
Благие мысли и труды…
Пушкин написал эти строки в 1823 году. Уже открыта «даль свободного романа», уже его раздражает сравнение с Байроном, судьба его уже созрела к ссылке в Михайловское. Лермонтов в эти годы еще не классик, а первоклассник. 1823–1841! До окончания Гоголем первого тома «Мертвых душ» в 1842 году сколько пройдет времени? А это и есть весь наш золотой век, включивший в себя гибель Грибоедова, Пушкина и Лермонтова. Каких-то двадцать лет… вот оно, наше всё! Пригоршня золотых.
Надо честно признаться, мы ничего не знаем об этих золотых мальчиках: ни того, когда они созрели, ни того, с какой скоростью витала их мысль и как передавалась от одного к другому. Одно ясно: возможности их личных встреч несравнимы с нашим временем. Пушкин с горечью завидует английским паровозам и пароходам, которых так никогда и не увидит. Только по письмам мы можем судить о проекциях личных бесед. Но письмо это уже текст, еще и подчиненный автоцензуре, опасающийся перлюстрирования. Где наши с вами письма? Какими усмешками, хмыканьями и паузами обменивались они между собой при встрече…
Пульс общего духа любой нации бьется в определенном ритме: от застоя до застоя – или от кризиса до кризиса, от переворота до переворота, от войны до войны. Поэтому так важен Наполеон.
С чего бы это Пушкин и Лермонтов более скорбели о нем, чем о Байроне?
Я берусь утверждать, что именно Наполеон заразил (зарядил?) весь ХIХ век такой энергией, такой силой амбиции, что именно она стала катализатором не только конституционных изменений в Европе (вплоть до введения нынешнего Евро), но и всей европейской литературы, нашего Золотого века в частности. (Да что говорить! Не только Золотого века – без Наполеона не было бы у нас ни «Преступления и наказания», ни «Войны и мира».)
Никакого производства! Демонстративный, даже воинствующий непрофессионализм. Битва и победа! Вот чем мне так дорога русская литература, особенно ее Золотой век.
Пять-шесть молодых (по сегодняшнему счету) людей, стишки, смешки, а там и стихотворения… не заботясь о публике и лишь иногда о мнении друг друга, справившись с французским языком, как с Наполеоном, вдруг породят за пять-шесть пятилетий по пять-шесть именно русских произведений в пяти-шести новорожденных жанрах, шедевров на все времена… ничего лишнего. А потом дуэль, убийство, безумие – кому что.
Призвание как приговор.
Из интервью к 200-летию войны 1812 года
«Роль захватчика в русской истории»
«Младший братик восьмилетнего Володи Ульянова был, по-видимому, нежный, чувствительный мальчик. Он очень расстраивался от песенки „Жил-был у бабушки серенький козлик…“, а когда доходило до „рожек и ножек“, даже не мог удержать слез. Гимназист первого класса Ульянов решил отучить брата от этой вредной немужественной привычки и, когда они оставались наедине, делал свирепое лицо и страшным голосом неустанно распевал эту песню. Братик забивался под диван и там рыдал до икоты, но Володя не отступал и, через какое-то время, достиг цели: братик уже совсем не переживал за козлика, а лишь за самого себя». (Со слов сестры В.И. Ленина.)
«Вспоминая о своей деревенской жизни в Захарове, Пушкин рассказывал П.В. Нащокину следующий анекдот. В Захарове жила у них в доме одна дальняя родственница, молодая помешанная девушка, помещавшаяся в особой комнате. Говорили и думали, что ее можно вылечить испугом. Раз ребенок Пушкин ушел в рощу, где любил гулять: расхаживал, воображая себя богатырем, и палкою сбивал верхушки и головки растений. Возвращаясь домой, видит он на дороге свою сумасшедшую родственницу, в белом платье, растрепанную и встревоженную. „Братец, меня принимают за пожар!“ – кричит она ему. Для испуга в ее комнату провели кишку пожарной трубы. Тотчас догадавшись, Пушкин начал уверять, что она напрасно так думает, что ее сочли не за пожар, а за цветок, что цветы также из трубы поливают» (П.И. Бартенев).
«Товарищ Сталин, вы большой ученый…» Из песни слова не выкинешь.
Никогда не предполагал, что Сталин, Калинин и Хрущев могут добавить что-нибудь к пониманию Пушкина.
Однако это именно Сталин вбил мне в восьмом классе школы, что русский язык мало в чем изменился за последние сто лет после Пушкина, кто бы ни писал за вождя на самом деле «…и вопросы языкознания».
Действительно, можно ли кого-то заподозрить в подражании Пушкину, если он настолько вошел в русский язык? или если кто-то воспользовался после него пятистопным ямбом?
Впрочем, кое-кто воспользовался его неоконченной прозой (тою, которую он, может быть, развил, буде остался жить). Например, «Гости съезжались на дачу» у Л. Толстого и Чехова, «Путешествие в Арзрум» у Мандельштама, «Арап Петра Великого» у Тынянова и Алексея Толстого.
…Но и тут подражания ограничиваются: «Пиковой дамы» и «Капитанской дочки» уже некому написать! Как и «Петербургской повести».
Именно в «Медном всаднике» Пушкину впервые удалость точно обозначить дистанцию между человеком и властью. Правду написать невозможно, искусство это уже неправда. Правда зависает где-то между. Выдержав самую протяженную паузу между тем и другим (между вступлением и повествованием), Пушкин сумел выразить молчанием эту пропасть (как и пресловутое «народ безмолвствует»).
Но никто и не заинтересован в правде, ни народ, ни тем более власть, и тут они наконец близки.
Что бы ни говорили, но власть всегда будет ближе к народу, чем интеллигенция. Потому что удел власти опускать народ до своего уровня, пытаясь создать из него общую массу. Следовательно, ментальный зазор между ними не может быть слишком большим. Попытка же интеллигенции возвысить что-либо до своего уровня приводит лишь к увеличению дистанции вплоть до разрыва. Между умом и глупостью разница не больше, чем между пониманием и знанием.
«Быть может, он для славы мира // Или для счастья был рожден…» – как бы ни был АС снисходителен к талантам Ленского, но выбор для поэта он обозначил четко. П. сам это испробовал и знал, что это – пытать счастье. Поэт это не народ, но и не интеллигент.
Михаил Иванович Калинин (1975–1946) хоть и всесоюзный козел, но человек крестьянский, выразил это неожиданно выпукло в своем мнении о Пастернаке задолго до всесоюзной травли поэта (когда рабочий и колхозница, слитные как монумент Мухиной, выражали собственное мнение: «хоть и не читал, но осуждаю»):