Друзья из Петербурга долго уговаривали Марию похоронить поэта на родине, рядом с Ахматовой, но Мария наотрез отказалась, выбрав для себя Венецию. Похороны Бродского на кладбище Сан-Микеле состоялись только 21 июня 1997 года. Больше века назад это кладбище связывалось с «материком» понтонным мостом, умерших везли сюда на традиционных катафалках. Потом, когда моста не стало, для перевозки по воде стали использовать черные похоронные гондолы.
Надгробие сделал хороший знакомый Бродского, художник Владимир Радунский, скромно и изящно, в античном стиле, с короткой надписью на лицевой стороне на русском и английском: «Иосиф Бродский Joseph Brodsky 24 мая 1940 г. — 28 января 1996 г.». На оборотной стороне надпись по-латыни из его любимого Проперция: «Letum non omnia finit» — «Со смертью все не кончается».
Гуляет много баек от «очевидцев», как в самолете гроб открылся, как потом развалился надвое и его перевозили на Сан-Микеле на двух гондолах. Все это опровергает Лев Лосев, который сопровождал гроб на всем пути от Нью-Йорка до Сан-Микеле.
На оборотной стороне памятника, где помещена латинская надпись, изначально сидел ангелочек с книгой. Но фанаты уважать память о покойных не умеют. Могут и соседнюю могилу затоптать, как было на похоронах Владимира Высоцкого, могут и весь памятник разобрать на сувениры. Вот так и этот прелестный ангелочек, читающий стихи Бродского, недолго продержался на надгробии.
Открутили, отвинтили, унесли… словом, прибрали к рукам. Нового приделывать не стали, чтобы не создавать прецедент для «коллекционеров». Я обычно посещаю могилу Бродского на Рождество, читаю над ней его «Рождественские стихи».
Так получилось, что я в своих маршрутах по земному шару частично повторял странствия Иосифа Бродского. Родной архангельский Север, Петербург, где еще в юности с ним и познакомился, Америка, Мексика, Швеция, Англия, Ирландия, Финляндия, Польша, Балтия, Венеция…
Очень емко о странствиях своего друга написал поэт Лев Лосев: «Образный мир Бродского обладает свойством выраженной географичности: приметы конкретного географического места почти всегда играют в его лирике важную роль. Большое количество стихотворений посвящено местностям, городам, городским районам. Карта поэзии Бродского разделена на северо-запад и юго-восток. Петербург, Венеция и Стамбул — три главных города в земном круге. Могут возразить, что в отличие от первых двух городов у Бродского нет стихов, посвященных Стамбулу, есть лишь большое эссе. Но „Стамбул“, так же как и „Watermark“, и эссе о Ленинграде, является своеобразной рекапитуляцией мотивов и образов, неоднократно варьировавшихся в лирике. В „Стамбуле“ — это азиатские мотивы, из которых главный у Бродского мотив пыли, метафора полной униженности, обезлички человека в массе. Сухой, пыльный, безобразный Стамбул, столица „Азии“ на карте Бродского, полярен влажной, чистой, прекрасной Венеции, столице „Запада“ (как ареала греко-римской и европейской цивилизации). Родной же город на Неве — вопреки реальной географии — расположен посередине между этими двумя полюсами, отражая своей зеркальной поверхностью „Запад“ и скрывая „Азию“ в своем Зазеркалье».
Насколько он не принимал душой всю мусульманскую Азию, настолько же ценил параллель между Петербургом и Венецией. По сути, за всю жизнь он лишь четырем городам посвятил свои эссе. Это Рио-де-Жанейро — эссе «После путешествия, или Посвящается позвоночнику» (1978), Ленинград — «Путеводитель по переименованному городу» (1979), Стамбул — «Путешествие в Стамбул» (1985) и Венеция, которой посвящено вышедшее отдельной книгой эссе «Набережная неисцелимых». Если Рио-де-Жанейро — лишь дань экзотике, если «Путешествие в Стамбул» — его философия неприятия исламского Востока, то Венеция становилась прямым продолжением его Петербурга. Кстати, и в «Набережной неисцелимых» он вдруг, не удержавшись, дает некое отступление об исламе.
«Однажды в сумерки, когда темнеют серые глаза, но набирают золота горчично-медовые, обладательница последних и я встречали египетский военный корабль, точнее легкий крейсер, швартовавшийся у Фондамента делла Арсенале, рядом с Жардиньо. Не могу сейчас вспомнить название корабля, но порт приписки точно был Александрия. Это было весьма современное военно-морское железо, ощетинившееся всевозможными антеннами, радарами, ракетными установками, бронебашнями ПВО, не считая обычных орудий главного калибра. Издалека его национальная принадлежность была неопределима. Даже вблизи пришлось бы подумать, потому что форма и выучка экипажа отдавали Британией. Флаг уже спустили, и небо над Лагуной менялось от бордо к темному пурпуру. Пока мы недоумевали, что привело сюда корабль — нужда в ремонте? новая помолвка Венеции и Александрии? надежда вытребовать назад мощи, украденные в двенадцатом веке? — вдруг ожили громкоговорители, и мы услышали: „Алла! Акбар Алла! Акбар!“ Муэдзин созывал экипаж на вечернюю молитву, обе мачты на мгновение превратились в минареты. Крейсер обернулся Стамбулом в профиль. Мне показалось, что у меня на глазах вдруг сложилась карта или захлопнулась книга истории. По крайней мере, она сократилась на шесть веков: христианство стало ровесником ислама. Босфор накрыл Адриатику, и нельзя было сказать, где чья волна. Это вам не архитектура».
Незадолго до своей смерти Лев Лосев прислал мне письмо. Он писал: «Спасибо за статью о Бродском. Я ее уже читал. Бродский был значительно многограннее, чем думают, и Вы справедливо отмечаете его органический патриотизм, на что обычно не обращают внимания. В терминах девятнадцатого века он был „русским европейцем“, хотя по-настоящему определить такого сложного человека, как Иосиф, в терминах девятнадцатого века нельзя. Если мы скажем, что он был „соткан из противоречий“, то это будет относиться к нашей неспособности понять цельность мировоззрения человека гениального. Ваш Лев Лосев».
Но, принимая органический патриотизм Бродского (как и самого Лосева), я не принимаю лосевского отрицания явной параллели между Петербургом и Венецией. Я не согласен с его мнением о неосновательности поверхностного прочтения параллели «Петербург — Северная Венеция». Он пишет: «За исключением небольшого квартала, называемого Новой Голландией, в Петербурге нет зданий, непосредственно омываемых водой, что является самой характерной чертой Венеции, несоизмеримы масштабы широко раскинувшегося Петербурга и компактной Венеции и, конечно, не похожи доминирующие архитектурные стили. Сходство между Венецией и Петербургом, так остро ощущаемое Бродским, не градостроительно-архитектурного, а драматического порядка. Нигде на земле, кроме как в этих двух городах, не сталкиваются с такой драматической интенсивностью гармонизирующее человеческое творчество и стихийный хаос. К Венеции вполне приложимы слова, сказанные Достоевским о Петербурге: „Самый умышленный город в мире“».