Но для Сезанна Прованс был тем, что ещё есть. В сентябре 1865 года он возвращается в Экс. Его друзья сочли, что он сильно изменился. Бывший дикарь пообтесался. Он, кого всегда утомляли разговоры, стал демонстрировать чудеса красноречия. Живописал Париж, героическую борьбу в попытке найти собственный путь в искусстве, суматошную столичную жизнь, царящий там кавардак — всю эту мешанину из анархии в экономике и тирании в политике, какую представлял собой режим Баденге. Но главным образом он говорил о живописи. Мысли его оформились. Он понял, что нельзя писать картины, руководствуясь только интуицией, что «темперамент» всего лишь одна из граней творчества, что любой большой художник постоянно развивает теоретические основы своего искусства, ибо никто лучше его не может этого сделать. При этом, в отличие от выхолощенных критиков и профессиональных теоретиков, он всё время движется вперёд, прокладывая путь другим.
По возвращении в Экс Сезанн лихорадочно пишет портрет за портретом, словно задавшись целью проникнуть в тайны физиогномики. Среди них был и портрет Валабрега (юноша со склонённой головой — это именно он), который любезно согласился на столь неблагодарное занятие — в течение долгих часов позировать человеку, подверженному резким перепадам настроения. Идеальную модель Сезанн нашёл в лице своего дяди Доминика, брата матери. Этот спокойный и терпеливый человек обладал не слишком видной и не слишком выразительной внешностью, но Поля это нимало не смущало. Ему удастся передать естественность и жизненную силу этого персонажа, которого он будет изображать в самых разных головных уборах и одеждах вплоть до костюма испанского монаха. Черная борода, черные глаза, словно застывшее лицо, но какая чувствуется сила, какое обаяние у изображённого на полотне человека! Поль работает шпателем, чтобы подчеркнуть грубую лепку дядюшкиного лица, добиться нужного оттенка кожи. Создавая серию портретов Доминика Обера и меняя время от времени какие-то детали, Сезанн старательно придерживается выведенного им принципа: по его мнению, в картине главное не модель или мотив с их собственной сущностью и индивидуальностью, а сама картина. Он работает в грубой, абсолютно «модернистской» манере, хотя в этих его портретах чувствуется явное влияние мэтров испанской школы. Но как бы то ни было, кажется очевидным, что именно в этот период своего короткого пребывания в Эксе с сентября 1865-го по февраль 1866 года Сезанн наконец-то нащупал собственный путь в живописи, научившись сочетать свой буйный темперамент со своими же представлениями о форме.
Мариус Ру, как и он, уроженец Экса, публикует в декабре хвалебную статью об «Исповеди Клода» Золя[82] и, воспользовавшись случаем, упоминает о Сезанне, чтобы рассыпаться в похвалах и в его адрес тоже. Это первый известный отзыв о художнике, появившийся в прессе: «Г-н Сезанн — один из тех одарённых учеников, которых наша эксская школа поставила Парижу. На родине он оставил по себе память как неутомимый труженик и прилежный ученик. Здесь, в столице, его настойчивость поможет ему стать прекрасным художником. Будучи большим почитателем творчества Риберы и Зурбарана[83], наш художник идёт своим собственным путём, и его произведения ни с чем нельзя спутать. Я видел, как он работает в своей мастерской, и хотя пока не могу предсказать ему блестящего успеха тех мастеров, которыми он восхищается, но одно знаю точно: его творения никогда не будут посредственными».
Прекрасный пример солидарности земляков, но проку от этих похвал Сезанну, спрятавшемуся в своём Провансе, было немного, равно как и Золя: его только что вышедший в свет роман «Исповедь Клода» подвергся жестокой критике в прессе. Книжку называли гнусной, аморальной, опасной. «Сказки для Нинон» были встречены с доброжелательным интересом. А вот «Исповедь Клода» определила Золя в разряд скандальных писателей, достойных порицания, чьё место не иначе как в аду — прекрасное начало карьеры для человека, жаждущего славы. Ведь скандальная слава гораздо лучше, чем вообще отсутствие славы. Молодым господином Золя заинтересовалась полиция. В его квартире даже устроили обыск — в новой квартире на бульваре Монпарнас, дом 142, поскольку Эмилю не сиделось на месте и он опять переехал. Вот было бы здорово, если бы его постигла та же участь, что Флобера или Бодлера… Но власть, как бы глупа она ни была, всё же осознала, что судебные процессы подобного рода обвиняемым только на руку. Так что дело Золя было закрыто без каких-либо последствий для него. Но, видит бог, то была серьёзная встряска для Эмиля, без неё он вряд ли смог бы обрести свой яркий и смелый слог. В издательстве Ашетта, где скандалы были не в чести, на Золя стали посматривать косо. Ему пришлось оттуда уволиться. Это был решительный шаг. Отныне Золя должен будет претворять в жизнь мечту своей юности: жить за. счёт литературного творчества.
А что думал обо всех этих событиях, происходивших зимой 1865/66 года, Сезанн, укрывшийся от всего мира в своём убежище в Жа де Буффан? Ничего. Дошли ли до него хотя бы слухи о них? И нужен ли ему был в действительности тот успех, к которому так стремился Золя, словно желая взять реванш? Сезанна интересовала только живопись. Остальное когда-нибудь придёт само и станет для него приятным сюрпризом… ну, или не придёт. Его абсолютно не волновал его социальный статус. К чему было напрягаться ради того, чтобы заработать как можно больше денег? Отец уже проделал эту работу за него, но нельзя сказать, чтобы Поль был в восторге от результата. Успех и деньги часто сопряжены с желанием навязывать другим свою волю, со скаредностью и мещанской ограниченностью. Не так-то легко избавиться от засевших в нас стереотипов. Страсть к деньгам и финансовым аферам, самодурство и неотёсанность — всё это Поль, несмотря на свою привязанность к отцу, прекрасно в нём различал, и портрет Луи Огюста, который он в скором времени напишет, станет ярким тому подтверждением. Но разве художник обязательно должен льстить своей модели?
По тем вещам, что вызывают у человека протест и неприятие, всегда можно определить его сущность. У Сезанна протест выливался в приступы безудержного гнева, случавшиеся довольно часто. И какова же была их причина? Разлад в семье? Состояние современной ему живописи? Буржуазная глупость и ограниченность? Или жизнь, которая проходит? В искусстве Сезанн всегда принимал сторону гонимых. Эту удивительную эпоху, когда Оффенбах собирал восторженные залы, впрочем, вполне заслуженно, а Вагнера[84] освистывали, следует рассматривать как переломный момент в истории, которую хочется назвать историей человеческой глупости и которую ещё предстоит написать. Это было странное время, когда многие художники и писатели вслед за Флобером почувствовали угрозу, которую несла с собой так называемая «буржуазная глупость». Нарождающаяся демократия позволила толпам недоумков вмешиваться во всё и вся, судить обо всём и вся, скупать всё подряд и беспардонно навязывать окружающим пошлый и неприемлемый для многих образ жизни… И тогда Сезанн, как до него Флобер, как Бодлер, как множество других, дабы противопоставить себя этой «буржуазной глупости», избрал шокирующий стиль поведения, причислявший его к кругу избранных, к аристократии, если угодно. Все эти избранные выражали протест по-своему. Бодлер, например, с которым Сезанну встретиться не довелось, культивировал свой «дендизм», эпатируя публику утончённой элегантностью, больше похожей на провокацию. А «дендизм» Сезанна сводился к пренебрежению чистотой и гигиеной и к манерам современного Диогена[85]. Тот же самый протест. На расстоянии они сойдутся в одном — в преклонении перед молодым композитором Рихардом Вагнером, чей «Тангейзер» будет в Париже освистан и выдержит всего три представления. Сезанн встал на сторону Вагнера не только из принципа, но и по душевной склонности. В конце декабря 1865 года в Экс приехал молодой немецкий музыкант Генрих Морштатт, друг Мариона, который познакомил его с Сезанном. Приятели вместе отмечали Рождество, и Морштатт сыграл им на пианино несколько отрывков из произведений Вагнера. У Сезанна родилась идея написать картину «Увертюра к “Тангейзеру”», теперь он не мог позволить себе провалиться на следующем Салоне. Он был уверен, что готов к нему, вооружён до зубов. В феврале 1866 года Сезанн возвратился в Париж.
В Париже всё происходит быстро. Полгода отсутствия — и ничего уже не узнать, хорошо ещё, если вас самого там узнают. Сезанн нашёл Золя безумно занятым. Покинув издательство Ашетта, тот смог пристроиться на место, более соответствующее его амбициям: его взял к себе на работу владелец газеты «Л’Эвенман» Ипполит де Вильмессан[86]. В тот момент это была самая популярная парижская газета. Золя ранее уже делал попытки устроиться туда, но неудачно, на сей раз он задействовал свои связи, которыми к тому времени оброс, и это сработало. Эмиль сразу же резко разбогател: Вильмессан оценил его темперамент и взял на должность с месячным окладом в 500 франков. Целое состояние! Ипполит де Вильмессан достоин того, чтобы рассказать о нём подробнее. Он стал первым газетным магнатом во Франции, этаким предшественником Лазарефф и Филипаччи[87]. Этот человек всегда держал нос по ветру, не только знал вкусы и желания публики, но и умел их предвосхищать, он был готов на всё ради привлечения интереса читателей и не гнушался даже самых сомнительных способов. Порождение Нового времени — авантюрист, фразёр, крикун и диктатор, — он прекрасно понимал, какие перспективы могут открыться с развитием прессы, стоит лишь отбросить в сторону всякую щепетильность. Вильмессан лично представил читателям нового сотрудника своей газеты, написав о нём хвалебную статью. Прекрасное начало! Теперь дело было за Золя: ему следовало оправдать возлагаемые на него надежды. Если у него ничего не выйдет, его просто выставят за дверь, как многих до него. Золя был вне себя от радости: в свои 25 лет он получил место, исключительно важное в стратегическом плане, ибо оно давало ему возможность манипулировать общественным мнением: «Сегодня я известная личность. Меня боятся и ругают почём зря… Я верю в себя и смело иду вперёд». Этот доблестный рыцарь рвался в бой и искал повод для поединка. Вскоре он его найдёт: Эмиль дебютирует в «Л’Эвенман» в роли защитника своих друзей-художников, эта тема способна была снискать интерес у читателей, поскольку страсти вокруг Салона 1866 года уже начали накаляться.