В Париже молодая республика борется за своё существование. Гамбетта[130] предпринимает полёт на воздушном шаре, чтобы организовать защиту отечества. Ему удаётся поставить под ружьё около полумиллиона человек. Весь север Франции превращается в одно огромное поле боя. Даже в Эксе, где никогда не видели ни одного пруссака, патриотический порыв сподвигнул муниципальный совет обратиться к массам с призывом подняться на защиту Родины — благородное начинание, попахивающее тартаренством[131] и не возымевшее никакого действия. 18 ноября Сезанна, никого ни о чём не просившего и никуда не стремившегося, избрали главой комиссии, в ведении которой находилась Муниципальная школа рисования. На заседаниях этой комиссии его тоже никто никогда не увидит. «Это всё для зобастых». Таков Сезанн, ему было с кого брать пример: революционер в живописи и абсолютно аполитичный человек в жизни. Социальные потрясения — не его стезя, а тем более разные советы и комиссии. В семействе Сезанн исполнение гражданского долга значилось отнюдь не на первом месте. Женщины занимались благотворительностью, и этого было достаточно.
Сезанн писал портреты и натюрморты, а Золя в это время продолжал развивать бурную деятельность. Его прожекты на поприще журналистики провалились, и теперь он загорелся довольно странной идеей получить назначение на пост супрефекта Экса. Знать бы только, к кому обратиться по этому поводу. В городской администрации, как и в армии, царила полная неразбериха. Золя отправляется в Бордо, где временно обосновалось бежавшее от наступающих пруссаков правительство. Эмиль ходит из одного кабинета в другой, пока не встречает знакомого министра. Он становится его секретарём и пытается опять гнуть свою линию. Не надо ждать окончания войны, надо уже сейчас брать быка за рога. Республика — вот он, их звёздный час! Разве мало они потрудились ради её установления?
Но дела по-прежнему плохи. 5 декабря началась осада Парижа. На головы голодающих парижан посыпались снаряды, а тут ещё и холода наступили. Зима выдалась на редкость суровой. Морозы крепчали, а запасы дров и угля иссякли, как и запасы продовольствия. В ту холодную зиму даже в Провансе вдруг выпал снег. Однажды у дверей Жаде Буффан появились жандармы. Поль постоянно мотался между Эксом и Эстаком, чтобы усыпить возможные подозрения Луи Огюста, поэтому в тот день в Жа его не оказалось. Госпожа Сезанн открыла двери и недоумённо пожала плечами. «Он уехал отсюда несколько дней назад, — сообщила она. — Если он появится, я дам вам знать». Жандармы особо не усердствовали. Плохая погода оказалась союзницей Поля. Поди найди кого-нибудь, когда все дороги занесены снегом… Хотя задержать Поля было проще простого, он даже не пытался скрываться. Он писал свои картины. Эстак дарил ему бесконечное разнообразие видов. В скудном зимнем свете мерцала морская бухта. Белые холмы Марселя вырисовывались вдали, меняя свой облик при малейшем дуновении ветра, при малейшем движении воздуха. А вокруг деревни к услугам художника был горный пейзаж со скалами и лощинами, с соснами в тёмно-зелёной хвое, растущими прямо на камнях. Были там даже дымящие заводские трубы — этакая дань современности, нарушающая доисторический ландшафт. Сезанн работал. Скалы, деревья, небо, необозримый горизонт — что с ним могло тут произойти? Случившаяся в начале 1871 года оттепель вдохновила его на создание картины «Таяние снега в Эстаке»: под чёрным небом расползаются грязные снежные лохмотья, на которые отбрасывает блик красная крыша стоящего поодаль дома. Картина получилась резкой, мощной, пусть и не совсем удачной с точки зрения последовательного реалиста: отдельные элементы существовали на ней как бы сами по себе. Её внутренняя мощь диссонировала со статичностью пейзажа. Сезанн пока ещё не смог изжить свой романтизм или, как напишет Золя в своём «Творчестве», «гангрену романтизма».
Двадцать шестого февраля Франко-прусская война завершилась губительным для Франции Версальским договором. В Париже установилось междувластие, вылившееся в провозглашение 26 марта Парижской коммуны. В течение двух месяцев коммунары и версальское правительство будут биться друг с другом не на жизнь, а на смерть. Теперь осаду Парижа организовало правительство. Благородный, победный, романтический, утопический эксперимент под названием «Парижская коммуна» закончится гражданской войной. В своём убежище в Круассе под Руаном Флобер недовольно брюзжал в письме Жорж Санд от 30 апреля: «Что касается Коммуны, которая хрипит в агонии, то это последняя отрыжка Средневековья. Только последняя ли? Будем надеяться! […] Всё это безумие есть результат несусветной глупости»[132]. А Гюго после восемнадцати лет изгнания возвращается в Париж. Всеми признанный поэт, великий ум, спустившийся с Олимпа Зевс пишет «Ужасный год». Ему тоже не удастся предотвратить трагедию: кровь коммунаров зальёт парижские мостовые. Вернувшийся в столицу Золя угодил в самый водоворот трагических событий и едва не лишился жизни. Вначале его арестовали коммунары, затем сторонники правительства, в третий раз ему чудом удалось избежать тюрьмы, куда его собирались бросить в качестве заложника. Бежав из Парижа в Боньер, он решил переждать там тревожные времена. На конец мая пришёлся финальный акт трагедии — «кровавая неделя», бойня, которую преданные правительству Тьера[133] войска устроили коммунарам. Парижскую коммуну утопили в крови.
А Сезанна потеряли. В Эстаке он больше не появился. По словам хозяина дома, в котором жил Поль, тот вроде бы уехал в Лион. Золя ни на минуту не поверил в это. Но какую же он совершил глупость, послав Сезанну письмо в Эстак! Если его переправят в Жа де Буффан, то Луи Огюст сможет прочитать его. Да, он был таков, этот Луи Огюст, он читал письма, адресованные его сыну, а это послание Золя содержало недвусмысленные намёки на Гортензию. Золя кусал себе локти, но в начале июля получил от Сезанна новости. Художник и не думал покидать родные места. У Золя отлегло от сердца: жизнь вроде бы начинала налаживаться. «Сегодня, — писал он Полю 4 июля, — я как ни в чём не бывало, словно очнувшись от дурного сна, вновь пребываю в своём квартале Батиньоль… Никогда ещё я так сильно не надеялся на лучшее и так не рвался работать. Париж возрождается. Как я тебе не раз повторял, наступает наше царство. […] Мне становится немного жаль, когда я вижу, что не все дураки погибли, но я утешаю себя тем, что мы не потеряли никого из наших. Мы сможем снова ввязаться в бой».
«Не потеряли никого из наших»? Золя забыл о Фредерике Базиле, погибшем в 1870 году в бою при Бонла-Роланде.
Летом 1871 года Поль и Гортензия вернулись в Париж и нашли его в ранах, нанесённых войной. Они временно остановились на улице Шеврёз у Солари, этого пламенного коммунара, вместе с Курбе принимавшего участие в низвержении Вандомской колонны[134]. Курбе уехал в швейцарский Веве переждать, пока о нём забудут.
Сезанн вернулся в Париж без особой радости. Он был мрачным и вёл себя как бирюк: ни с кем не общался, даже с Золя. Причина подобного настроения угадывалась довольно легко: живот Гортензии изрядно округлился, она была беременна. Поля это совсем не радовало. Во-первых, он считал, что его загоняют в ловушку. Мысль, что на него пытаются «наложить лапу», не давала ему покоя. И потом, на что они будут жить? Он до сих пор не продал ни одной своей картины, а того мизерного содержания, что выделял ему отец, едва хватало ему одному. А тут ещё семья… Правда, он не собирался уклоняться от ответственности, это было не в его характере. Он не гнал от себя Гортензию, она оставалась с ним, всё та же, и что случилось — то случилось, это даже не обсуждалось, пусть и шло вразрез с его желаниями, с его страстным стремлением к свободе, с его потребностью в оргиях, экстазе, вакхическом разгуле страстей, продолжавших бередить его душу. Гортензия с её спокойным нравом никак не могла удовлетворить эти желания. Но она была его Гортензией, его женой, и он от неё не откажется. Съехав от Солари, Поль и Гортензия поселились в крошечной квартирке на улице Жюсьё. Глядя в окно, Сезанн писал свою картину «Винный склад. Вид с улицы Жюсьё». Мрачное полотно, выполненное в серых и коричневых тонах, скучный зимний пейзаж, передававший тоскливое настроение художника. Он не изобразил ни одной человеческой фигуры под зловеще нависшим над улицей небом — в квартале, где обычно не протолкнуться от народа. Это взгляд ипохондрика, бодлеровский взгляд на жизнь, в котором нет места живописным фигурам парижан, населявших картины Моне, Ренуара, Писсарро. Живопись — не слепок с реального мира, а его воспроизведение, пропущенное сквозь призму внутреннего мира художника.
Четвертого января 1872 года Гортензия родила мальчика, которого Сезанн сразу же признал своим сыном и записал под именем Поль. Вот он и стал отцом. Удивительная вещь!