В мае того года в Эстак приехал Золя и пробыл там до октября. Его «Западня» выдержала уже 35 изданий и принесла ему 18 500 франков авторского гонорара — настоящее золотое дно. Эмиль уже вовсю работал над следующим томом «Ругон-Маккаров» под названием «Страница любви» и наслаждался отдыхом на берегу Средиземного моря. Он вернулся в край своей юности богатым, прославившим своё имя писателем и испытывал от этого особое удовольствие. Давно прошли те времена, когда на обед у него был лишь кусок хлеба, который он макал в оливковое масло. Теперь он ел, как сам признавался, «в своё удовольствие», объедаясь «всякой вкуснятиной», буйабесом[165] и моллюсками, под стать разбогатевшему бедняку, который может, наконец, потешить свой желудок.
А Сезанн остался в Париже. Он рисовал. Частенько он сбегал в Понтуаз к Писсарро или в Исси-ле-Мулино к Гийомену, чтобы поработать в их компании. Совместное «хождение на мотивы» дало ему возможность осознать, что между ним и его друзьями-импрессионистами расширяется пропасть. Они придают слишком большое значение игре света, забывая о форме и пространстве. Сезанн много размышляет над этим и не может с ними согласиться. Природа — это не только свет. Поль ощущает физическую потребность опереться на что-то более существенное, добиться слияния воедино всех аспектов реальности. «Художник не просто передаёт свои эмоции, как птица поёт свои песни; он творит».
Он вновь заскучал по Провансу. В конце августа он написал Золя и попросил передать своей матери, что зиму намеревается провести в Марселе, а посему рассчитывает на её помощь: «Она доставит мне истинное удовольствие, если в декабре возьмёт на себя труд подыскать для меня в Марселе квартирку из двух комнат, недорогую, но в таком районе, где не слишком часто убивают». Дело в том, что на сей раз он собрался взять с собой на юг Гортензию и маленького Поля. Правда, тремя днями позже он отказывается от этих планов. Поездка в Прованс всей семьёй кажется ему слишком сложным предприятием. Он всячески пытается увильнуть от неё и придумывает разные отговорки. Что же всё-таки заставило его сдаться? Может быть, возымели действие упрёки Гортензии, не желавшей в очередной раз на долгие месяцы оставаться одной с ребёнком в Париже без особых средств к существованию? Взыграло чувство долга? Или появилось желание поставить, наконец, «самых мерзких существ на свете» перед свершившимся фактом, пусть даже ценой разрыва с ними? Как бы там ни было, в марте 1878 года Сезанн погрузил в поезд своё семейство и отбыл с ним в Прованс.
Был ли то благородный порыв или просто насущная необходимость, диктуемая безденежьем, но пожалел он о сделанном почти сразу же. Этот его визит в родные края иначе как кошмаром не назовёшь, разве что ещё бульварным фарсом. Перед отъездом из Парижа он выдал папаше Танги долговое обязательство на сумму в «две тысячи сто семьдесят четыре франка восемьдесят сантимов, равную стоимости приобретённых принадлежностей для живописи». Жизнь в Эстаке не заладилась уже с первых дней. Катастрофически не хватало денег. Луи Огюст, засевший в Жа де Буффан, словно дикий зверь в засаде, вёл себя отвратительно. По всей видимости, он что-то подозревал о греховной связи Поля. А о существовании внука? «Кажется, в Париже у меня есть внуки», — вроде бы как-то произнёс он. Сезанн оказался в отчаянном положении. Он написал Золя, попросил у него помощи: «Мои отношения с отцом резко обострились, так что я вообще могу остаться без содержания». Гроза разразилась из-за письма Виктора Шоке, которое Луи Огюст по свойственной ему привычке вскрыл: там упоминалось о «госпоже Сезанн и маленьком Поле». Сезанн пытался найти работу: «Я очень рассчитываю на твоё доброе отношение ко мне и прошу, если ты сочтёшь возможным, подыскать для меня какое-нибудь место в твоём окружении, ведь ты пользуешься таким влиянием». Через пять дней после первого письма Золя получил второе, совсем грустное: маленький Поль заболел, а старик собирается урезать содержание сына до ста франков в месяц.
Сезанн был не из тех людей, кто плачется на свою судьбу. И этот эпизод вызывает удивление: великий художник, обладавший редкой силой воли, когда дело касалось его творчества, дошёл до того, что просил денег у друга, потому что трепетал перед своим отцом. Он ещё просил Золя не писать ему такие толстые письма, поскольку последний раз ему пришлось доплатить 25 сантимов за дополнительную почтовую марку. Не сгущал ли он краски? Судя по всему, нет. В 39 лет, имея очень состоятельного отца, он прозябал в нищете. Хотелось бы верить, что Луи Огюст не осознавал всей тяжести положения, в котором оказался его сын, что он просто не желал отступать от своих принципов: он считал, что мужчина должен сам зарабатывать себе на жизнь, а Поль этим не озадачивался. Впрочем, Поль мог бы потребовать свою долю отцовского наследства, поскольку перед тем, как отойти от дел, тот отписал всё своё имущество детям. Но он даже не подумал об этом. Чистая душа!
Маленький Поль был болен, госпожа Сезанн тоже, причём, видимо, серьёзно. Работал Сезанн в Эстаке, семью поселил в Марселе на улице де Ром, а сам жил в Эксе. Ему без конца приходилось мотаться между этими тремя пунктами. Думал ли он о том, чтобы расставить все точки над «i»? К чему было упорствовать в молчании, ломать эту жалкую комедию, когда окружающие если и не знали всей правды, то догадывались о ней? Он шёл на разные хитрости, чтобы скрыть, что его семья в Провансе. Вот уже три года, как между Эксом и Марселем существовало железнодорожное сообщение. Сезанн, по его выражению, «улизнул» из отцовского дома, чтобы навестить больного ребёнка. Перепутав расписание, он опоздал на последний поезд в обратную сторону. О ужас: теперь он не успеет домой к обеду! И он отправляется в путь пешком. Между Марселем и Эксом 30 километров. Для Поля это расстояние — сущий пустяк. Он привык к долгим прогулкам, а тут какие-то 30 километров! «Я опоздал на час», — написал он Золя.
Но для Луи Огюста любой предлог был хорош. «От разных людей он слышал, что у меня есть ребёнок. Он устроил за мной настоящую слежку и хочет лишить меня сына». Луи Огюст превратился в кровожадное чудовище, пожирающее собственных детей, словно сошедшее со страниц какой-нибудь древнегреческой трагедии или страшной сказки. «Слишком долго объяснять тебе, что он за человек; но поверь мне на слово: в его случае внешность действительно обманчива». Сезанн на час опоздал к обеду. Всего на час. Луи Огюст устроил жуткий скандал: на голову Поля посыпались претензии, подозрения, мелочные и злые упрёки. Остальные члены семьи тихо сидели, всё это слушая и не смея открыть рта. Вот вам пример добропорядочного семейства со своими скелетами в шкафу — отвратительное узилище душ, рассадник доводящих до безумия неврозов. Чужой человек сразу же поставил бы Луи Огюста на место, ткнув носом в его собственное дерьмо, но его близкие и пикнуть не смели супротив него. «Прошу тебя послать Гортензии 60 франков», — пишет Сезанн Золя. В мае, июне, июле, августе — всё та же просьба. Золя великодушно помогает другу. «Моё добрейшее семейство — впрочем, вполне подходящее для несчастного художника, который не сумел сделать за всю свою жизнь ничего путного — возможно, несколько скуповато, но это не слишком большой грех, а в провинции это вообще за грех не считается». Красиво сказано.
Если бы ещё рядом с ним были достойные собеседники! Но вокруг оказывались одни кретины… или почти одни. «Как-то, — пишет он Золя 14 апреля 1878 года, — я ехал в Марсель в компании г-на Жибера. Он из тех людей, кто всё прекрасно видит, но видит глазами учителя. Там, где железная дорога проходит недалеко от дома Алексиса, на востоке открывается потрясающий вид: Сент-Виктуар и скалы, возвышающиеся над Борекёем. Я заметил: “Какой великолепный вид!” А в ответ услышал: “Линии слишком извилистые”. И это человек, — подводит итог Сезанн, — который, пожалуй, лучше всех разбирается в искусстве и больше всех уделяет ему внимания в нашем городе с населением в двадцать тысяч душ»[166].
Даже Марсель, где тайно проживает Гортензия с маленьким Полем, больше не заслуживает его похвал. В письме Золя от 28 сентября 1878 года он пишет: «Марсель — это французская столица прованского масла, как Париж — сливочного: ты даже представить себе не можешь степени дикости и самоуверенности местных жителей, ими движет лишь один инстинкт — инстинкт наживы; говорят, что они много зарабатывают, но красотой никто из них не отличается — правда, развитие путей сообщения способствует сглаживанию характерных черт внешности людей. Через несколько сотен лет станет совсем неинтересно жить, всё вокруг будет усреднённо-одинаковым. Но пока то немногое, что ещё осталось, радует сердце и глаз…»[167]
В Эксе он тоже не находит себе покоя: «Школьники из Вильвьея, проходя мимо меня, обидно обзываются. Мне надо бы подстричься, видимо, мои волосы слишком уж отросли». Его жизнь, как он пишет, «начинает походить на водевиль Клервилля[168]». В перехваченном Луи Огюстом письме хозяина парижской квартиры, которую снимал Поль, говорилось о неких «посторонних лицах», и банкир решил, что его сын «укрывает у себя в Париже каких-то женщин». На самом же деле Сезанн оставил ключ от квартиры знакомому сапожнику, который поселил в ней своих родственников, приехавших в Париж на время проведения там Всемирной выставки. Но Луи Огюсту кругом виделось зло, в том числе и в собственном сыне — этом развратнике, строящем из себя целомудренность. В сентябре — новая тревога: в Жа де Буффан пришло письмо, адресованное Гортензии её отцом. «Можешь себе представить, что тут было», — пишет Поль Эмилю. Ад кромешный.