Естественно, Золя не мог не пригласить Сезанна к себе в Медан. И тот прекрасно провёл там время. Ещё бы! Известный писатель лез из кожи вон, чтобы сделать пребывание друга в его доме как можно более приятным. У Эмиля было доброе сердце. Возможно, он немного стеснялся всех этих назойливо выставленных напоказ признаков благополучия, на которые Сезанн, отлично знавший историю его жизни, посматривал с усмешкой, как и на всех этих визитёров, наезжавших к Золя, остававшихся у него на ночлег, чувствовавших себя в Медане как дома… Юная гвардия, вращавшаяся вокруг знаменитого писателя: Энник, Гюисманс, Сеар и единственный среди них уроженец Экса Алексис[171], вскоре выпустит коллективный труд под названием «Вечера в Медане» — признанный манифестом натурализма.
Появлялся в Медане и ещё один очень колоритный персонаж — духовный сын Флобера, столь искренне привязанный к нему, что это дало повод сплетникам заподозрить в нём биологического сына писателя. Этот высоченный усатый нормандец, любитель поесть и выпить, безудержный бабник и большой талант звался Ги де Мопассан[172]. Не хватало там только самого Флобера, к которому Сезанн относился с большим почтением; но Флобер был сфинксом, совестью этого литературного мирка, его духовным наставником. Он не покидал свой дом в деревеньке Круассе на берегу Сены, где трудился над странным и оставшимся незавершённым проектом под названием «Бувар и Пекюше»; вскоре Флобер уйдёт из жизни, ничего не узнав ни о триумфе Золя, ни, чуть позже, о триумфе Мопассана. Он, так же как Сезанн, предпочитал жизнь одинокого затворника. Эти два духовных брата по бескомпромиссному поиску своего собственного пути в искусстве, эти два титана никогда не встретятся… Такое вот упущение истории…
Сезанн не слишком уютно чувствовал себя в компании всех этих болтливых литераторов. Чем занимается пишущая братия, собираясь вместе? Обменивается умными мыслями о литературе, искусстве, мироздании? Ничуть не бывало. Говорит о тиражах, контрактах, рекламе, мошенниках-издателях. О литературе же беседуют исключительно светские дамы (часто ничего в ней не понимая).
И всё же Полю нравилось в Медане, находившемся по соседству с милыми его сердцу Понтуазом и Овером-на-Уазе, с которыми были связаны самые лучшие воспоминания последних лет. Берега Сены были очень похожи на берега Уазы. Тот же мягкий свет, те же луга, те же тополя, отражавшиеся в водах реки. Поставив мольберт на противоположном берегу Сены, Сезанн принялся рисовать новое жилище Золя: дом с красными ставнями, ярко-зелёные блики на воде. Весь холст был испещрён косыми мазками. Далеко не все могли это понять. До нас дошла одна история, рассказанная Гогеном, скорее всего со слов Гийеме: однажды проходивший мимо человек остановился за спиной художника и довольно долго наблюдал за его работой, затем, не выдержав, поинтересовался, насколько серьёзно Сезанн увлекается живописью. «Да так, немного», — буркнул в ответ Поль. Прохожий, воодушевившись, решил продолжить беседу Он заявил, что когда-то учился у Коро, и то, что он видит на картине: этот кричащий зелёный цвет, этот пурпурно-красный, это написанное штрихами небо — всё это выдаёт в её авторе, правда-правда, любителя, нуждающегося в советах профессионала. «Вы позволите?» Он завладел кисточками и палитрой, чтобы привести хоть в какой-то порядок весь этот ужас. «Видите ли, самое важное — это валёры[173]». Кроме того, нужно смягчить яркость тонов с помощью серого, чтобы убрать совершенно неуместную контрастность. Сезанн некоторое время терпеливо слушал, но, наконец, не выдержал: «Сударь, видимо, вам многие завидуют! Я уверен, что когда вы пишете портрет, то на носу персонажа вы рисуете такие же блики, как на спинке стула». Он отобрал у ученика Коро свои принадлежности, соскрёб с холста наложенную им серую краску и нарочито громко пукнул. «Ох, — произнёс он, — какое облегчение!» Весёлый гудок паровоза аукнул ему издали. Мимо по реке медленно двигалась баржа. Сезанн вновь был один. Он писал Медан, дом своего друга.
* * *
Уехал он из Медана, по своему обыкновению ни с кем не попрощавшись. Вернулся в Мелюн. Золя долго не имел от него никаких известий. Душа Эмиля разрывалась между тщеславным желанием преподать Полю урок и природной добротой. Он не понимал Сезанна. Ему плохо? Он тронулся умом? Окончательно потерян для той славы, о которой они когда-то вместе мечтали? Эмиль склонялся к тому, что у Поля не всё в порядке с головой. Мадам Золя придерживалась того же мнения. Чем меньше видишь этого Сезанна, тем лучше. Нельзя всю жизнь тащить за собой своё прошлое, словно ядро на ноге. А Сезанн — прошлое Эмиля, относящееся к тем временам, когда он был нищим и слабым. Сейчас всё изменилось. Жизнь движется вперёд, и она не слишком ласкова к никчёмным людям.
Именно этим летом 1879 года в окрестностях Мелюна Сезанн создаёт одно из самых замечательных полотен своего «конструктивистского» периода — «Мост в Менси». Работа действительно очень необычная, на которой, как писал Джозеф Дж. Райшл, пространство «покоится на длинных и прямых мазках краски, образующих в своём переплетении друг с другом некую конструкцию»[174]. Между тем залитые светом деревья, по которым словно пробегают блики, как на самых воздушных картинах Моне, выполнены явно в импрессионистической манере, вобрав в себя всё новое, что появилось в живописи того времени.
В сентябре Сезанн выходит из своего логова и появляется на людях. Он хочет увидеть пьесу, поставленную по роману Золя «Западня», и просит у Эмиля три билета в театр. «Я всё ещё в поисках своего пути в живописи. Труднее всего мне даётся изображение природы». От постановки «Западни» он пришёл в восторг: «Я даже ни разу не задремал, хотя обычно ложусь спать почти сразу после восьми часов». Прошло немного времени, и Поль забеспокоился за своего друга Золя. В начале 1880 года тот прислал ему экземпляр своего нового романа «Нана». «Это прекрасная книга, но я боюсь, что газетчики сговорились и нарочно ничего о ней не пишут. Во всяком случае, в тех трёх местных газетёнках, что я здесь просматриваю, мне до сих пор не попалось ни одной статьи о ней, ни одного сообщения».
На самом деле «Нана» вызвала настоящий фурор. Сезанн, находясь в Мелюне, всего в нескольких километрах от Парижа, умудрился пропустить шумиху, поднявшуюся вокруг этого романа. Он совсем там одичал! «Нана» имела оглушительный успех, в том числе и благодаря хорошо организованной рекламе: о её выходе в свет возвещали афиши, рекламные листки и даже люди-сэнд-вичи, расхаживавшие по парижским бульварам. «Нана» стала символическим, можно сказать, знаковым явлением. Естественно, не обошлось и без скандальных криков и обвинений писателя в аморальности и любви к похабщине. «Я не исключаю, правда, что шум, которым непременно должен был сопровождаться выход в свет книжки “Нана”, просто не дошёл до меня». Такое, конечно, возможно, хотя уже в первый день появления её на прилавках книжных магазинов было раскуплено 50 тысяч экземпляров. Но Сезанн зиму 1879/80 года, выдавшуюся на редкость суровой, провёл, словно леший, в лесу: он писал снежные пейзажи в окрестностях Фонтенбло. Если, конечно, заснеженный лес, над которым он работал той зимой, не был срисован им с какой-нибудь фотографии. Трудно представить себе художника на пленэре в двадцатиградусный мороз…
В Париже он вновь объявился в марте 1880 года. Поселился на рю де л’Уэст за Монпарнасским вокзалом и зажил своей обычной жизнью отшельника. Среди тех немногих людей, с которыми он иногда виделся, были папаша Танги, Гийомен и несчастный больной туберкулёзом Кабанер, который вынужден был зарабатывать на жизнь, играя ночи напролёт на пианино в кафешантане. С Золя Сезанн тоже время от времени встречался. Помимо своего меданского поместья Эмиль обзавёлся роскошной квартирой на улице де Булонь (ныне улица Баллю в девятом округе Парижа). Несколько раз он пытался оторвать Поля от работы и вывести его в свет, в те парижские дома, где теперь бывал сам, но поплатился за это. Однажды он устроил Сезанну приглашение к издателю Шарпантье, у которого собирался столичный бомонд: Сара Бернар, Жюль Массне, Октав Мирбо, Альфонс Доде, Эдмон де Гонкур[175] — в общем, весь цвет. Сезанн почувствовал себя среди них неотёсанным деревенщиной, его пугали шум, умные разговоры и казавшиеся враждебными незнакомые лица. Поль практически сразу ретировался оттуда. В другой раз Золя пригласил его уже к себе на один из своих знаменитых вечеров. Естественно, без Гортензии. Для Эмиля и Габриеллы её просто не существовало. Поль явился в своём обычном виде: заношенная одежда, растерянность на лице. За весь вечер он не произнёс ни слова. Эти самодовольные светские львы и львицы не вызывали у него ничего кроме раздражения. Утрируя свой южный акцент и простецкие манеры, он обратился к Золя: «Послушай, Эмиль, тебе не кажется, что здесь слишком жарррко? Если позволишь, я сбрррошу пиджак».