Не один месяц его одолевали сомнения, и, прежде чем решиться на эту работу, он даже побеседовал с главным раввином Франции и рядом известных в стране представителей еврейской диаспоры. Он выслушал мнение и иудеев, и христиан, спрашивал совета у друзей, в том числе у Суцкевера, у которого не было никаких возражений, и, наконец, обратился к президенту Израиля Хаиму Вейцману.
Письмо Шагала к Вейцману, написанное на идише и переведенное на английский Идой, показывает, насколько сильны были его тревоги. «Я обращаюсь к вам, — начал художник, — как некогда наши отцы в России обращались к своим раввинам, когда их совесть была неспокойна». За этим следует до боли знакомая сентенция, которая свидетельствует о глубоком замешательстве человека, повидавшего за долгую жизнь и патриархальную еврейскую старину, и революцию, и Холокост и сделавшего завидную карьеру в далеком от религиозности современном западном обществе.
Шагала беспокоит мысль, что, если он возьмется за это задание, не навредит ли тем самым еврейскому народу (в то время отношение католической церкви к Израилю было настороженным), но, с другой стороны, это может пойти на пользу всем евреям («само присутствие еврейской живописи в христианской церкви может стать хорошей пропагандой для нашего народа»). И наконец, он не хочет, чтобы в Израиле думали, будто у него «есть что-то общее с неиудейскими религиями», но опять же, библейские сюжеты, которые он собирается изобразить для христианских верующих, «символизируют страдания гонимого еврейского народа». Вейцман посоветовал ему то же, что и все остальные: делать как подсказывает совесть. Можно предположить, что у первого президента молодого и еще не окрепшего Государства Израиль были тогда проблемы и поважнее этой.
Когда Исайю Берлина спросили о его принадлежности к иудейской вере, он ответил: «Консервативная синагога — это синагога, в которую я не хожу», и эта фраза как нельзя лучше характеризует умонастроение Шагала. Нужно было, чтобы прошло ровно семь библейских лет, прежде чем Шагал, в возрасте семидесяти лет, решился наконец передать в дар этой церкви керамическое панно на сюжет перехода через Чермное море, два витражных окна и два мраморных барельефа.
Пока Шагал медлил, новый президент Израиля Залман Шазар прислал ему официальное приглашение посетить эту страну. Шазар писал на иврите, из-за чего Шагал посетовал, что ему, как «гою», нужен перевод. В трех городах Израиля — в Тель-Авиве, Иерусалиме и Хайфе — планировалось показать большую ретроспективную выставку Шагала. «Они зовут меня как „гостя“, — писал он Суцкеверу, — меня, слабого, неприметного, тихого еврея… у нашего правительства наверняка есть много других забот». Действительно ли Шагал считал правительство Израиля «своим»? В доверительной переписке на идише Шагал — еврей до мозга костей. «Если мужчина не был солдатом, он не может уважать себя», — сказал английский писатель XVIII века Сэмюэль Джонсон. То же, должно быть, ощущал и каждый еврей из диаспоры, не влившийся в ряды израильтян. И если Шагал сокрушается о своей «неприметности», это говорит о том, что многое изменилось со времени основания этого государства.
В конце весны 1951 года Шагал и Вирджиния взошли на борт океанского лайнера в Марселе и отправились в шестидневную поездку в Хайфу. О том, до каких высот поднялся Шагал в мире искусства, говорят два слитка золота, которые он вместе с несколькими любимыми холстами незадолго до поездки положил на хранение в парижский банк «Лионский кредит» — тот же банк, где хранил свои ценности Пикассо. Шагал был на волне коммерческого успеха. На лайнере они с Вирджинией разместились в каюте первого класса и за обедом сидели на самых почетных местах, за одним столиком с капитаном.
Однако при внешнем благополучии отношения в семейной паре были далеко не безоблачными. В предыдущие месяцы Вирджиния подружилась с группой неформалов, что-то вроде новой богемы, живших недалеко от Ванса, в Рокфор-ле-Пен. Ее новые знакомые были вегетарианцы, антиматериалисты, увлекались гомеопатией и нудизмом. Шагал ничего не имел против этого знакомства, хотя нудизм не одобрял, но ведь у него и у Иды была совсем другая жизненная ситуация, нежели у Вирджинии. Художник и его дочь теперь вращались в высоких кругах. А Вирджиния по-прежнему оставалась в тени.
В Израиле Вирджиния особенно остро ощутила свою отторженность, в то время как Шагал упивался славой — ему устроили роскошный прием. Израиль хотел сделать его своим, и Моше Шарет, тогдашний министр иностранных дел, предложил художнику прекрасный дом с оплатой всех расходов на проживание, если только художник согласится устроить в Хайфе свою постоянную зимнюю мастерскую. Шагал тепло поблагодарил его, но ничего не обещал.
В театре «Габима» Шагал сидел рядом с Голдой Меир, непринужденно беседовал с ней на идише — давали «Диббука», переведенного на иврит Бяликом. В своих мемуарах Вирджиния, вспоминая дни в Хай-Фоллзе, рассказывает, как однажды Шагал, после сытного обеда и пары бокалов вина, исполнил танец невесты (но, может, она имеет в виду танец нищего?) из свадебной сцены «Диббука», «размахивая над головой салфеткой».
Дух идишской культуры всегда жил в Шагале, и достаточно было одной искры, чтобы он заполыхал вовсю. Идишский мир, перенесенный на почву Израиля, привлекал его больше всего остального в этой стране. Но до какой степени? Безусловно, ему не хотелось, чтобы израильтяне плохо думали о нем, и, быть может, по этой причине он время от времени прибегал к привычной в диаспоре фразе «Если бы только я мог…», когда речь заходила об алие — переселении. Суцкеверу он однажды написал: «Не раз я думал про себя: если бы я только мог убежать на мою маленькую, но горячо любимую землю, чтобы прожить свои годы рядом с тобой и вдыхать воздух настоящих людей… Чем старше становится человек, тем больше его тянет к истокам. Я завидую тебе — ты на своей земле». Но комментарии Вирджинии к этому письму беспощадны: «Излишне говорить, что Марк не испытывал ни малейшего желания жить в Израиле».
Так это или нет, трудно сказать. В отличие от Суцкевера, который проживал еврейскую историю «изнутри», Шагал, говорящий на идише и по-французски, — словно два разных человека, его еврейская суть особенно проявлялась в общении на первом и затушевывалась на втором. Более того, вполне объяснимо, что Шагал не решался на переезд в Израиль. Эта страна в 1951 году была совсем еще провинциальной, и, хотя там жили замечательные художники, например Мордехай Ардон[54], в целом считалось, что она где-то на задворках культуры. Там не было художников международного уровня. Но что, вероятно, еще более важно, идишская культура, под мощным напором ивритской, была похожа на вымирающее животное (пройдет еще много лет, прежде чем Исаак Башевис Зингер получит Нобелевскую премию). И хотя Шагалу в Израиле оказали радушный прием, многие здесь смотрели на него как на «старого мастера», связанного с миром еврейских местечек, память о которых сионисты изо всех сил пытались вытравить.
Шагал по-прежнему посылал свои стихи в «Ди голдене кейт» (Суцкевер был главным редактором этого журнала вплоть до 1996 года), хотя наверняка понимал, что литературное творчество на идише выглядит чем-то ущербным не только на международной арене, но и на местном уровне (даже несмотря на то что «Ди голдене кейт» субсидировался израильским профсоюзом Хистадрут). При этом, что бы ни говорили израильские критики, его «идишские» полотна (хотя сам Шагал их так никогда бы не назвал — очень не любил, когда его называли «еврейским художником») пользовались сногсшибательным успехом и выставлялись в самых знаменитых музеях мира. И автор стихотворения «Моя земля», написанного в 1946 году по случаю возвращения в Париж и пронизанного грустью послевоенных скитаний (оно было опубликовано в первом номере «Ди голдене кейт»), десятилетие спустя украсит потолок Парижского оперного театра образами, напоминающими о еврейском местечке.
В Израиле Шагал, в сопровождении Вирджинии, участвовал в светских раутах. Запросто беседовал с Моше Даяном в армейском штабе, обедал с Бен-Гурионом, и тот рассказывал, что в молодости работал каменотесом и строил дороги в Палестине. Они общались на идише и подначивали друг друга: мол, искусство и политику трудно понять непосвященным. На фотографиях, сделанных во время этой поездки, Шагал, в клетчатой рубашке с галстуком, в черных брюках, на голове — парижский берет, стоит возле каменных арок Иерусалима, держа за руку стройную Вирджинию («Вирджиния по-прежнему высокая», — написал он как-то Опатошу). Он явно позирует, выглядит скованным, Вирджиния кажется немного растерянной. Наконец он встречается с Вейцманом, который годом раньше на вопрос, можно ли Шагалу расписывать христианские церкви, ответил: «Это дело вашей совести». Шагал воспользовался случаем и намекнул, что парочка-другая заказов на настенные панно от Государства Израиль снимут вопрос об украшении французского баптистерия, но ответа не получил.