Понимал ли художник сам значение того, что было достигнуто им в этом цикле? Чувствовал ли он, что картины, которые висят на стенах его мастерской, начинают новую главу в истории искусства? Мог ли предугадать он, с каким изумлением и благодарностью будут стоять перед ними спустя два века далекие потомки, какое почетное место будет отведено им в музеях, сколько страниц будет о них написано?
Он ощущал завершение работы по-иному. Он помнил каждый день в долгой череде дней, проведенных перед этими досками. Он помнил ощущение острой радости, когда темно-желтые пятна начали оживать, превращаясь в тучное, едва колеблемое ветром поле.
Он помнил, как трудно было передать и густую слитность нивы и живую зыбкость образующих ее колосьев. Он помнил мускульное ощущение — чуткое, напряженное и легкое, которое жило в руке, ведущей кисть, ее удары, прикосновения, образующие то отдельно различимые, то слитные мазки. Он помнил, как менялся, становился более глухим, более темным и грозным его любимый красный цвет, и то, как он искал и нашел зеленоватость льда и неба, сделавшие особенно белой белизну снега. И как рождалось и было найдено скрещение обнаженных, черных, по-осеннему беззащитных ветвей. И странный сумрак, разлитый в воздухе.
Он помнил, как сменялось за этот год чувство, что ему подвластно все, что он может передать холод и жару, полдневную истому, предвечернюю тревогу, скрип замерзших ветвей, порыв ветра, перемену света, — и чувство, как отчаянно, как упорно сопротивление натуры и сопротивление материала. Напрягаешь память, приказываешь руке, ищешь цвет, прикасаешься кистью к доске, — мазок остается всего лишь мазком, он ничего не строит в мире, который ты создаешь…
Сколько взлетов надежды, волн гордости и радости сменялось ощущением слабости, несовершенства, границ, положенных мастерству! Их нужно было победить, одолеть бесстрашием и упорством. Будь проклят день, когда он вступил на этот путь. Будь благословен день, когда он решился пойти по нему.
Он работал так же, как работали люди, изображенные на этих картинах: целиком отдаваясь труду. Грунтованные доски были его полем, кисти были его плугом, и изнеможение, которое охватывало его, когда он, опустив плечи и тяжело уронив руки, отходил от мольберта, было сродни тому, с каким косарь уходил с поля.
С «Временами года» были связаны большие надежды. Брейгель давно познакомился с богатым купцом Николаем Ионгелинком. Ионгелинк купил несколько картин Брейгеля — одну из двух «Вавилонских башен», «Несение креста» и другие работы, названия которых не сохранились.
Странным коллекционером был этот Ионгелинк. Ему принадлежали большие собрания двух прямо противоположных художников: Брейгеля и Флориса — пышного, бравурного, модного Флориса.
Причуда вкуса? А может быть, тонкое чутье, подсказывавшее, что за Флорисом сегодняшняя преходящая мода, а за Брейгелем будущая прочная слава?
Так или иначе, Ионгелинку казалось, что у него еще недостаточно работ Брейгеля. Он заказал ему цикл «Времена года». Художник предполагал, а заказчик не разуверял его, что, когда картины будут закончены, они украсят парадный зал в новом доме Ионгелинка.
Дом будет широко открыт гостям — негоциантам, художникам, ценителям и собирателям картин. Здесь перед зрителем предстанут шестнадцать картин Брейгеля, среди них только что завершенные «Времена года». Тогда все увидят, как давно перерос он славу продолжателя Босха, как далеко оставил позади Питера-забавника. Художник раскроется перед зрителями в своих главнейших работах.
На это он надеялся. Этого он ждал. В этом был твердо уверен. Но все повернулось иначе.
Ионгелинк, конечно, знаток и ценитель искусства, но прежде всего коммерсант. Человек дела. Если речь идет о деле, любовь к искусству отступает на второй план. У Ионгелинка есть компаньон. Вместе с ним Ионгелинк принимает участие в больших заморских операциях. Для одной из них нужны деньги. Компаньон берет у города большой заем. Ручательство за него дает Ионгелинк. А в обеспечение своего ручательства отдает в залог всю свою коллекцию картин: двадцать две работы Флориса, одну Дюрера, шестнадцать Брейгеля. Хорошие отношения с отцами города помогают компаньону получить под этот залог большую сумму денег.
Картины, превращенные в товар, в залоговую ценность, тут же перестали быть доступными для зрителей. Они перекочевали под надежные своды и крепкие замки городского ломбарда. Возносящаяся к небу Вавилонская башня — под замком! Христос, упавший под тяжестью креста, — под замком! Под замком поля, рощи, деревья, люди, реки, горы, птицы — вся красота, вся мудрость «Времен года»! Она скрыта не только от посторонних. Самому художнику нет доступа в подвал, где рядом с золотыми блюдами и серебряными кубками, рядом с китайским фарфором и персидскими коврами, лиможской эмалью и валансьенскими кружевами лежат надежно упакованные, обшитые прочным холстом его картины. Изменить что-нибудь он бессилен. Он продал свои картины. Торговая сделка не предусматривает обязательства покупателя делать их доступными для обозрения.
— Я и сам был бы рад и счастлив, если бы они украшали мой дом, — благожелательно и спокойно ответил бы ему Ионгелинк, если бы он стал с ним объясняться, — но что поделаешь, такие времена!
Сказать ему, что картина, которую никто не видит, мертва, убита? Зачем такое преувеличение! Она в надежном месте. В целости и сохранности. С ней ничего не случится. Служители ломбарда умеют обращаться с картинами. Им доверены и не такие ценности! Когда они будут выкуплены? О, это всецело зависит от множества обстоятельств. Пока что придется повременить…
Знал ли Ионгелинк, когда он закладывал картины, что он не станет их выкупать? Может быть, и знал. Может быть, искренне верил, что со временем выкупит. Однако они так и остались невыкупленными, остались на долгие годы не произведениями искусства, а вещами, залогом. До самой смерти Брейгель не смог ни повидать их сам, ни показать кому-нибудь другому. А потом город подарил их новому штатгальтеру Нидерландов. Когда Брейгель писал «Времена года», это было одним из самых важных и радостных событий его жизни — не очень долгой и не очень богатой радостями. Когда сделка, совершенная с его картинами, лишила его всех надежд, связанных с тем, что люди увидят сразу большинство его работ, и притом главнейших, это стало одним из горчайших его разочарований. И не только потому, что люди, чье мнение для него много значило, не смогли увидеть его работы, он и сам не успел оценить всего опыта, завоеванного во «Временах года». Чтобы разобраться в своей собственной работе, ему нужно было теперь каждую фигуру, каждую линию, каждое цветовое пятно этих картин вызывать в памяти усилием воображения. Он знал, что с годами это будет все труднее и труднее. На картинах его позднейших лет возникают воспоминания о «Временах года», особенно об «Охотниках на снегу»: черные перепутанные ветви на фоне морозного неба, конькобежцы на зеленоватом льду, черные птицы на белом снегу… Отзвуки найденного однажды.
Идет 1566 год. Год грозных событий.
Нидерландские вельможи боялись, что если костры и казни не прекратятся, то народ, в котором все сильнее и сильнее чувство протеста, восстанет, и тогда его гнев обратится не только против испанского владычества, но и против них. Граф Эгмонт отправился в Мадрид, к Филиппу, чтобы упросить его отказаться от чрезмерных жестокостей. Он был принят с большим почетом, в его честь говорились длинные речи, его превозносили до небес как талантливого полководца, но когда дело доходило до того, ради чего он приехал, король, великий мастер уклончивых и хитроумных словопрений, не отвечал ни да, ни нет. Он поселил в уме Эгмонта надежду, что смотрит на просьбу, которая раньше вызвала бы его гнев, благосклонно. С тем Эгмонт и вернулся на родину. Теперь он готов был поручиться, что все зло исходит не от Филиппа, что короля вводят в заблуждение дурные советники и бесчестные слуги. Он, Эгмонт, представил королю все в истинном свете. Жестокостей больше не будет, преследования прекратятся, страшная для нидерландских вельмож угроза народного возмущения минует страну.
Вслед за Эгмонтом прибыли гонцы, которые привезли Маргарите Пармской и Государственному совету новые повеления Филиппа. Они не только не отменяли прежних эдиктов, преследующих за ересь, не только не освобождали Нидерланды от инквизиции, но, напротив, с новой силой и твердостью подтверждали все, от чего так страдала страна.
Пока члены Государственного совета обсуждали дурные новости, слух о них разнесся по всем Нидерландам. Исторические хроники этих лет, дойдя до дней, о которых идет речь, пишут: «В стране воцарился ужас».
Нидерландские дворяне, увидев, что из миссии Эгмонта ничего не получилось, что преследования продолжаются, а опасность народного возмущения становится еще более острой, образовали союз. Это произошло в начале 1566 года. Союз вошел в историю под названием «Соглашения», или «Компромисса». Примкнувшие к нему, с одной стороны, объявляли о своей решимости сопротивляться испанской инквизиции, с другой — подчеркивали свою верность испанской короне и готовность бороться против всякого движения, требующего освобождения Нидерландов из-под власти Испании. Но даже это решение, в котором так сильно звучали верноподданнические ноты, показалось чрезмерным и Эгмонту, и Горну, и Вильгельму Оранскому. Они предпочли остаться в стороне.