Меня привлекла идея автора сделать фильм о Шерлоке Холмсе. Просто удивила мысль, что после всех сименонов, «знатоков» и современных детективов можно вернуться к Конан Дойлю. Неужели автор угадал? Неужели зритель захочет увидеть наивность детективов, без садизма, секса и гангстеров?
Мы снимаемся в доме, построенном внутри павильона. Здесь улица, мостовая (отлитые из резины выпуклые булыжники, по которым едут лошади и фиакры). Я живу в доме 221б на Бейкер-стрит. Внутри интерьеры начала века. Художник сделал это весьма интересно. Здесь целая квартира – столовая, спальня, деревянные лестницы с балюстрадами. Здесь комнаты мистера Холмса и мистера Ватсона, буфетная. Уют английского быта начала века. Моя роль – это отдельные реплики по всей картине. Мое присутствие тут так же необходимо, как часы в столовой или фигурные медные подсвечники. И я сама ощущаю себя не персонажем, а предметом, неотъемлемой частью этой обстановки.
Сегодня это время изображает кино всего мира. Италия, Япония, Франция – все схватились за эту моду. И мы не отстанем.
Камин пылает, Холмс (В. Ливанов) сидит в вольтеровском кресле. В углу на полу стоят большие старинные часы, на стенах старые гравюры с видами Лондона, в витринках под стеклом – коллекции бабочек.
Я – квартирная хозяйка и экономка Шерлока Холмса. Меня затягивают в корсет в восемь часов утра, так что дышать уже почти нельзя. Но это ерунда, все можно, и будешь дышать всю смену, как миленькая. На мне длинное платье по моде того времени, широкий кожаный пояс с кошелечком на нем и связкой ключей. Парикмахер Люся сделала мне очаровательную прическу. Волосы когда-то блондинки, а теперь седой дамы, легкие и пушистые, уложены просто и замысловато.
Съемка еще не началась. Устанавливают свет. Я разгуливаю по своим комнатам, стою на маленьком балкончике, у лесенки, десять ступенек которой ведут в столовую. Невольно любуюсь интерьером своей столовой. Большой овальный стол покрыт узорчатой тканой скатертью. Стулья старые (чиппендейл, что ли?). Перед камином удивительный экран. Это невысокая трехстворчатая ширма красного дерева, в которую вставлены толстые бемские стеклышки с фасетками, в медной оправе. Почему-то стекло хорошо защищает от огня, и в то же время видишь пламя камина. Народу в столовой сейчас много, каждый занят своим делом: рабочий вешает барометр, костюмер застегивает высокую, под горло, жилетку мистеру Ватсону (В. Соломин); гример причесывает мистера Холмса, который, не обращая на это внимания, повторяет роль. Ставят мебель. Негромкий говор, вопросы по делу, замечания, просьбы. А над всем этим громкие голоса – указания осветителям. Слышу их только я и запоминаю:
– Игорь, поверни. Дай задний фон.
– 12-3 включи!
– Выключи корыто!
– Нина, второй шевели, дай 1-12.
– Так нельзя! Полосы пойдут по комнате.
Я слушаю как будто голоса из космоса: людей не видно, они где-то в темноте, около своей аппаратуры.
– Ребята, уголечки проверьте наверху!
– Игорь, у тебя не синий? Включи все!
– Надо поманипулировать!
– Убери с барометра. Подними выше.
– Опять бликует!
– Вот этот не достает.
– Шторки давай! Перекоси!
– Олег, гони уже!
Когда от осветительных приборов в комнате становится нечем дышать, я выхожу в маленькую прихожую, где вижу распахнутое окно на улицу и кресло перед ним. И я поддаюсь иллюзии, опускаюсь в кресло у раскрытого окна, чтобы подышать «свежим» воздухом, и тут же вижу установленный за окном огнедышащий «Марс» (осветительный прибор): окно открыто в павильон, а прибор с особым фильтром заливает комнату закатным солнечным светом.
– Рине Васильевне приготовиться!
Я вхожу в столовую:
– Ужасное преступление на Брикстоун Роуд, сэр! – говорю я и кладу на стол свежие газеты, даже «Times» того времени (бывало и так в истории киносъемок, что ОТК на просмотре в руках чиновника чеховского времени мог рассмотреть «Комсомольскую правду»).
Я это правильно говорила: хочешь вспомнить одно, а приходит на память совсем другое. Вот и сейчас, хотела написать о необычайном спектакле, который состоялся в Ташкенте, в Театре оперы и балета, в 1942 году и шел один-единственный раз. Удивительное это было представление. И вот память, вместо того чтобы помочь мне, подсказать, как ей и полагается, все об этом событии, подсовывает совсем другие картины…
Ташкент – город моего детства – стал тогда прибежищем для всех потерявших свой край и кров.
Ехали отовсюду матери с детьми на руках и дети без матерей целыми эшелонами. Для города это становилось угрожающим. Люди селились где могли и где не могли. Те, кто приехал раньше (их называли «эвакуированными») и были как-то устроены, старались приютить у себя хоть кого-нибудь и как-нибудь. Уже огромная площадь перед вокзалом стала громадным лагерем беженцев.
Как горсовет справлялся с этим, трудно себе представить. В любую минуту могли вспыхнуть эпидемии. А люди все ехали и ехали.
Хозяева города – узбеки, узбекские семьи – брали к себе в дом по нескольку детей и растили их вместе со своими. А жизнь шла: люди работали, дети учились.
Наш театр, так и не попав в Москву, подписал договоры, и мы пересекали необъятные просторы Средней Азии, ведя кочевой образ жизни. Для этого нам выделили вагон, который возил нас вместе с декорациями, костюмами и реквизитом. Мы не были эвакуированными. Мы просто продолжали гастроли. С нами ехали многие семьи и дети нашего театра. Оставить их было негде и не с кем.
Ташкент все-таки стал нашей базой. Сюда мы возвращались после гастролей из Фрунзе, Мары, Алма-Аты, Чимкента, Сталинабада, Самарканда, Бухары.
А Ташкент не так еще изменился, был для меня в чем-то узнаваем и по-прежнему своеобразно красив: цвели цветы, звенели арыки, а ночью сияли звезды и не затемненные здесь окна домов.
Центром жизни был Алайский базар. Это груды плодов, цветы, корзины винограда, дыни всех форм, габаритов и расцветок. Все сверкало свежестью и красками, создавая композицию будто для киносъемок. Здесь же, где-то на площади, была территория – уголок беды и горя: там люди, попавшие в беду, продавали всё – рубашки, сапоги, штаны, шапки, постельное белье. И, в случае удачи, полученные деньги сразу обращались в лук, хлеб, помидоры, рис… (Память, пощади!)
Вот уж и ленинградцы стали приезжать, те, кто смог доехать. В Ташкент прибыла Ленинградская консерватория во главе с профессором Серебряковым. Открылась при ней школа для одаренных детей. Из окон полились звуки скрипок, рояля, арфы. По городу пестрели афиши концертов. Ленинградцы дольше, труднее всех привыкали к освещенным ночью окнам и тишине.
Из Москвы приехал Театр Революции и Театр Ленинского комсомола. На улицах можно было встретить М. Бабанову, Ф. Раневскую, К. Пугачеву, С. Гиацинтову, А. Райкина. Приезжали, уезжали писатели, художники, поэты. Остались с семьями Н. Вирта, К. Чуковский, А. Толстой, С. Михоэлс.
Вот наконец-то я пришла к рассказу о спектакле.
Значит, так. Все организации, театры, люди хотели, пытались, старались помочь детям. Давали спектакли. Екатерина Павловна Пешкова возглавила комиссию по оказанию помощи эвакуированным детям.
Тихонов, Чуковский, Толстой и многие другие помогали ей в этом. Работники кино решили специально написать сценарий вечера «Кинематографисты – детям» для сбора средств, объединив усилия авторов и актеров.
Разумеется, был громадный концерт всех киноактеров. Но почему-то долго не удавалось создать сценарий, хотя помогал сам Протазанов. Потом включился в это дело Алексей Николаевич Толстой, и все закипело, потому что он подключил целую шайку своих друзей-актеров и даже родственников.
Толстой написал пьесу, которая называлась «На крышах Москвы» и рассказывала о том, как киногруппа снимает новый фильм «На крышах Москвы».
Главными героями пьесы неожиданно оказались два театральных рабочих (играли их С. Михоэлс и А. Толстой).
Если рассказать в одном слове, было так.
На сцене идет подготовка к съемке, и среди актеров в костюмах и гриме то и дело появляются двое рабочих сцены с молотками. Они вбивают гвозди и стучат в самый неподходящий момент. Едва вспыхивает транспарант: «Тише! Идет съемка!» – как плотники садятся на авансцену и начинают заколачивать гвозди своими молотками.
Среди персонажей пьесы была также портниха, которая то надевала на актеров что-либо, то снимала с них что-то и всем давала советы. Роль портнихи играла Ф. Раневская. В руках у нее все время была авоська, в которой лежали лук и новые галоши. Когда она что-то советовала Татьяне Окуневской (героине), та ей отвечала:
– Не надо мне ничего говорить! Это меня уводит! – Актерское словечко: уводит от роли.
Наконец опять все готово, на сцене вспыхивает яркий транспарант: «Тише! Идет съемка!» – и плотники на авансцене начинают яростно вбивать в пол огромные гвозди. Михоэлс и Толстой были так правдоподобны и прекрасны, что зрители полюбили этих работяг и ждали все время их появления.