Однако это не слишком разумное дело – извлекать из огромного дневника цитаты, дабы встроить их в некую систему доказательств. Дневник существует как целое, как слепок жизни, как биографический документ. Можно, конечно, листать его, выхватывая примеры для узких тем: «Тарковский и современники», «Тарковский о литературе и искусстве», «Тарковский в конфликте с руководством советской кинематографии» и т. д.
Но главный вопрос, когда мы берем в руки дневник великого человека, совсем другой: что за личность перед нами?
Могут сказать, что личность режиссера явлена прежде всего в его фильмах. Тем более что главные герои большинства фильмов Тарковского – очевидная проекция автора. Не говоря уже об исповедальном, биографическом «Зеркале», частицу себя он вкладывает и в Андрея Рублева, и в гениального мальчишку из новеллы «Колокол», командующего бывалыми мастеровыми, подобно тому как молодой режиссер дирижирует съемочной командой, ведомый интуицией и поисками скрытой тайны, в результате чего и рождается фильм. Уставший и отчаявшийся писатель в «Сталкере» тоже чем-то близок Тарковскому, хоть монологи его и написаны Стругацкими; частицу себя он вложил и в главных героев «Ностальгии» и «Жертвоприношения».
Все это так. И все же личность Тарковского остается загадочной. Еще и потому, что мы имеем дело не только с художником, но и с мифом о нем. Вот почему статья Кичина столь симптоматична: где миф – там всегда появятся и демифологизаторы.
Нельзя сказать, чтобы попытки демифологизировать Тарковского не предпринимались раньше. Оставим в стороне дурацкие обвинения националистической прессы, пишущей о Тарковском как о ненавистнике России, чей слабый талант раздул Запад: тут не демифологизация, тут новое мифотворчество. Но вот чрезвычайно любопытная статья Соломона Волкова: «Тарковский, Бродский и Шнитке: между Россией и Западом», написанная к 75-летию со дня рождения Андрея Тарковского, где автор развивает мысль, что канонизация советской интеллигенцией Тарковского, так же как Бродского и Шнитке, была связана не столько с их творчеством, которое весьма герметично, сколько с мифологизацией их как «культурных героев», на которых «ополчилось могущественное государство, вынудив их к бегству в далекие края, где они не только не пропали, но прославились своими подвигами <.>. Их жизнь была материалом, из которого делаются легенды» (журнал «Чайка», 2007, 1 апреля).
С этим можно согласиться. Трудно сказать, ждал бы, к примеру, «Андрея Рублева» столь сказочный успех, если бы не скандальное решение упертого идеолога Демичева (как предполагал Тарковский, по доносу Герасимова) отозвать фильм, уже отправленный на Каннский фестиваль в 1966 году. Фильм выцарапали прямо на шереметьевской таможне. Но французский продюсер, купивший фильм, не захотел отказаться от сделки, а скандал был ему только на руку. В результате «Рублев» был показан в Каннах вне конкурса и стал главным событием кинофестиваля. Можно ли было придумать лучшую рекламу Тарковскому, чем это сделали советские идеологи, желавшие его принизить?
Можно согласиться с Волковым и в том, что сам режиссер преувеличивал кассовый успех своих фильмов, считая, что, если б не саботаж Госкино, выпускающего малое число копий и пренебрегающего рекламой, они были бы просмотрены большей аудиторией (на позицию Госкино постоянные жалобы в дневниках). Конечно, не будь «оппозиционной» репутации у фильмов Тарковского, не будь этот плод полузапретным, число желающих полакомиться им было бы меньше. Когда к концу перестройки два последних фильма Тарковского добрались до России, никакого ажиотажа вокруг них уже не было.
Можно согласиться и с тем, что Федора Ермаша, главу Комитета по кинематографии, Тарковский в своих дневниках демонизировал, «сконструировав, – как пишет Волков, – гротескный образ советского начальника от культуры, единственная цель которого – унизить и растоптать автора». «Но есть свидетельства, что Ермаш симпатизировал Тарковскому и часто его поддерживал, а Тарковский в отношениях с ним задирался и вел себя достаточно агрессивно. Приятель Тарковского, польский кинорежиссер Кшиштоф Занусси, считавший, что американские продюсеры такого поведения Тарковскому бы не спустили, говорил ему: „Твоего 'Рублева' на Западе тебе бы никогда не дали снять“» («Чайка», 2007, 1 апреля).
Однако сам факт мифологизации Тарковского не означает, что миф возник на пустом месте. И трудно согласиться с тем, что Тарковский причастен к созданию этого мифа. Волков ставит в вину Тарковскому само название дневника. Мне оно тоже не по душе. Человек со вкусом не должен называть свои приватные записи «Мартирологом», даже если он вкладывает в слово ровно то содержание, что зафиксировано словарем: перечень страданий. «Мартиролог» в христианской традиции – это список мучеников, особо почитаемых святых.
Конечно, это тяжело: сознавать себя лучшим режиссером страны и терпеть глупые замечания чиновников, требующих испортить выстраданный фильм. Знать, что твои фильмы приглашают на фестивали, их хотят купить прокатчики на Западе – но чиновники пошлют другие фильмы, проигнорируют просьбы прокатчиков, затеряют приглашение на фестиваль, а если по какой-то случайной причине все же твой фильм пробьется – тебе же это поставят в вину. Годами вынашивать замыслы – и тщетно биться за право их реализовать, простаивать, тоскуя без работы, не зная, как содержать семью, как вернуть долги, в то время как власть, выступающая в роли дьявола-искусителя, подсказывает: ты только поклонись мне – и все у тебя будет: и премии, и звания, и деньги. Но все же это не мученичество за веру, не подвиг святых, которых побивали камнями или бросали в клетку со львами, а они все равно не отрекались от Христа.
Человек не должен определять свою еще не завершенную жизнь, какой бы страдальческой она ему ни представлялась, как жизнь мученика, взыскующего святости: все-таки это дело потомков. Недаром святых канонизируют спустя годы, а то и века после смерти.
Но вот Тарковский начинает в декабре 1974 года новую тетрадь и на обложке (она воспроизведена факсимильно), под словом «Мартиролог», приписывает: «Заголовок претенциозный и лживый, но пусть останется, как память о моем ничтожестве – неистребимом и суетном».
Ну что тут скажешь? Самоумаление автора лишает смысла все эти претензии к нему.
Дневник показывает, что Тарковский не творил миф о себе, но жил внутри него. Нервный, резкий, ранимый, он искренне страдал, считая все свои неурядицы, без которых не обходился ни один фильм, травлей и преследованием. Он ни разу не дал себе труда подумать о своих злоключениях с тем веселым цинизмом, с каким Ахматова высказалась о процессе над Бродским: «Какую биографию делают нашему рыжему!» Ведь теперь нам ясно, что Ермаши и Демичевы тоже делали Тарковскому биографию.
Он вообще относился к искусству очень серьезно, он жил им, что прекрасно видно, когда читаешь дневниковые записи день за днем.
Так их и надо читать. Публикация в СМИ отрывков из дневника сослужила, я думаю, плохую службу этому замечательному документу. Тарковский – не писатель. Его мысль редко бывает отточенной, она часто заключена в истертые слова. Он не афористичен. То, что он пишет о катарсисе в искусстве, о том, что искусство по самой своей природе религиозно, о значении культуры в мире, о том, что общество без культуры дичает, что культура – высшее достижение человека, что отказ от духовного способен породить чудовищ, что нельзя делить философию на материалистическую и идеалистическую, – все это не оригинальные мысли. Но тут важно не то, что художник додумался до какой-то свежей идеи. Тут важно, что он ее принял как свою. Тут важен контекст, в котором мысль живет.
Дневник Тарковского на три четверти состоит из записей, просто фиксирующих события. Разговоры с чиновниками, перечень денежных долгов, ремонт деревенского дома, недомогания близких, медицинские рецепты, оформление документов – словом, «жизни мышья беготня». И тут же – выписки из прочитанных книг (а читает он много), и тут же – мелькнувший замысел сценария или сцены, которую можно снять, и тут же – вырвавшаяся наружу мысль: «Если говорить о том, в чем я вижу свое призвание, то оно в том, чтобы достичь абсолюта, стремясь поднять, возвысить достоинство своего мастерства. Достоинство мастерового. Уровень качества. Утерянный всеми, потому что не нужен и заменен видимостью, похожестью на качество» (2 июня 1979 года).
Вот в этом и есть особенность дневника. Духовное напряжение личности сильнее всего проявляется не в записях об искусстве, а меж путевыми заметками и рецептом отвара трав для полоскания десен.
Когда читаешь дневник, понимаешь, что автор не перестает быть художником, даже когда заготавливает дрова или переделывает террасу в деревенском доме, даже когда рассказывает о деревенском соседе или о ссоре с кинематографическим начальством или размышляет, как уплатить долги. Именно художником, а не мастеровитым ремесленником, потому что отличительной чертой художника является отсутствие самодовольства, самоудовлетворенности. Рефрен дневника – записи вроде этой: «Я знаю, что далек от совершенства, даже более того, – что я погряз в грехах и несовершенстве, я не знаю, как бороться со своим ничтожеством. Я затрудняюсь определить свою дальнейшую жизнь <.>. Я знаю лишь одно – что так жить, как я жил до сих пор, работая ничтожно мало, испытывая бесконечные отрицательные эмоции, которые не помогают, а, наоборот, разрушают ощущение цельности жизни, необходимое для работы – временами хотя бы, – так жить нельзя больше» (24 декабря 1979 года).