Эта полоса повествования кончается дерзкой выходкой проекта создания своего рода «Интуриста» для загробной страны. Вообще Свифт не скрывает своего атеистического мышления.
Менее понятны, конечно, но не менее блестящи экскурсии Свифта против современных ему писателей. И нынешний читатель, пожалуй в особенности нынешний писатель, почерпнет здесь целый арсенал острот и ядовитых стрел.
Свифт часто бывает непристойным. Он любит остроты из области неопрятных отправлений человеческого организма и из области пола.
Горе тому, кто вследствие этого причислит Свифта к порнографам. Еще один из предшественников Свифта на этом поприще — в опередившей в свое время Англию Италии — гуманист Поджо говорил, что великие веселые писатели античности пользовались так называемыми непристойностями, чтобы посмешить, а скверненькие порнографы его времени — чтобы разбудить похоть14.
Уж конечно, непристойности Свифта не могут разбудить похоти. Христианство принизило животного в человеке. Свифт остается в некоторой зависимости от христианства в этом отношении, и он злорадствует, когда может напомнить человеку о его животности. Именно роль такого жгучего удара крапивой, такого напоминания человеку о том, что он почти обезьяна, «иегу»15, всегда играют неприличные шутки Свифта.
Свифт не очень верил в долговечность своей «Сказки». Он пишет в предисловии: «Иногда я испытываю глубокое огорчение при мысли, что все остроты, рассеянные мною в этом сочинении, совершенно пропадут так, ни за что, при первой перемене современной декорации»16. По этому поводу он высказывает ряд блестящих и острых мыслей.
Конечно, Свифт очень современен для своей эпохи. Но не потому ли, что на запросы своего времени он откликнулся как человек огромного ума, только что проснувшегося и потянувшегося к власти над жизнью? Эта современность его для конца XVII и начала XVIII века делает его и нашим современником. И не обеспечит ли это обстоятельство ему место на полках библиотек уже строящихся социалистических городов?
В основу этого издания положен русский текст неизвестного переводчика, в свое время конфискованный царской цензурой17. Перевод заново отредактирован и дополнен теми местами, которые попросту изъяты из немногих вообще уцелевших экземпляров. Для удобства читателя совершена лишь небольшая перестановка глав, например: «Апология автора» перенесена в конец, как написанная позже часть, полемизирующая с врагами «Сказки о бочке».
Таким образом, впервые «Сказка о бочке» появляется на русском языке в полном виде (перевод В. В. Чуйко, напечатанный в журнале «Изящная литература» в 1884 году, страдает неточностями и дает текст «Сказки о бочке» в сильно сокращенном виде).
Текст снабжен тщательными комментариями18.
Предисловие [К книге А. Гидаша «Венгрия ликует»]*
Анатоль Гидаш бесспорно является одним из крупнейших и темпераментнейших поэтов современной Венгрии.
Вместе с тем это поэт венгерской революции, широко популярный среди сдерживающих свое революционное негодование рабочих и крестьян его родины. Многие его стихотворения рабочие и крестьяне знают наизусть, многие стали популярными песнями, которые, однако, поются подальше от жандармских ушей. Гидаш является прямым потомком Петефи. Та же огромная преданность страдающей массе, та же ненависть к попиравшей ее знати, те же призывы к беспощадной расправе с врагами народа, та же пламенная уверенность в возможности построить народное счастье, пройдя через бои революции, то же визионерство. Часто даже нервные, продиктованные ритмом нашего времени строфы Гидаша напоминают подобные же отдельные места у Петефи, подчас вырывавшегося из благозвучных классических форм народной песни и явившегося предшественником позднейшего свободного народного стиха. Это сходство прекрасно, и нет лучшей славы для революционного поэта, как в эпоху революционных боев, бесконечно более значительных, чем те, в которых геройски погиб Александр Петефи, быть продолжателем его поэтического дела. Петефи обнимал своей поэзией не только чисто революционные мотивы. К сожалению, я не знаю всей полноты творчества Анатоля Гидаша, но если он не касается других сторон жизни, то из этого не нужно умозаключать никакой его узости, ибо сейчас трагические переживания пленной, распятой венгерской революции так потрясающи, что естественно делаются основным центром в поэзии революционного поэта и могут даже полностью захватить его.
В тех произведениях Гидаша, которые мне удалось читать в переводах, всегда более или менее ослабляющих оригинал, бросаются в глаза некоторые особенности. Во-первых — богатейший темперамент. Вы чувствуете за строфами поэта дрожь его нервов, биение его сердца, скрип его зубов. Это действительно настоящие песенные крики наболевшего сердца. Во-вторых — богатство образов Гидаша, на которых он, однако, никогда надолго не останавливается. Они вспыхивают в виде сравнений, в виде внезапно возникающих картин, чтобы померкнуть в общей музыке образов, проносящихся мимо вас рядом с возгласами, призывами, проклятиями. Сам ритм Гидаша, насколько можно судить по переводам, буен. В нем есть нечто от степного ветра, развевающего красные знамена, нечто от самозабвенного устремления вперед шеренги, идущей в атаку, — словом, нечто от самой поступи нашей полной кризисов современности.
Лишенный возможности прочитать произведения Гидаша во всей полноте на звучном языке его родины так, как они были написаны, читатель отнюдь не посетует хотя бы на ту возможность, которая ему сейчас предоставляется — прочесть некоторые, самим автором избранные, наиболее призывные стихотворения в переводах, сделанных с пониманием и любовью1
В этом маленьком введении я не претендую на развитие всех, хотя бы главнейших мыслей на важную, достойную внимания марксистской критики тему: «Шиллер и мы».
Кое-что на эту тему найдет читатель в статье о Шиллере А. Г. Горнфельда, приложенной к этому тому.
Мне хотелось бы только остановиться на двух вопросах, очень живых в нашей современности и своеобразно освещенных социально-художественным явлением: Шиллер!
Был ли Шиллер революционером?
Само собою разумеется, что Шиллер мог быть революционером только «буржуазным», но все же подлинным революционером для своего времени.
На этот вопрос никак нельзя дать простецкого ответа «да» или «нет».
Во-первых, Шиллер менялся во времени, во-вторых, общественно-философская мораль Шиллера далеко не целостна и, конечно, не по его «вине».
Кульминационным периодом революционности Шиллера была его молодость. Меринг дает в этом отношении вполне правильную оценку его «Разбойников»: «Несмотря на все свои недостатки и слабые места, „Разбойники“, как произведение двадцатилетнего юноши, представляют собою колоссальную величину, и на сцене, именуемой миром, они до сего времени остаются живыми, несмотря на то что действительный мир с того времени значительно изменился. Фигура революционера-пролетария, который стал бы действовать и говорить в духе Карла Моора, была бы неправдоподобна, но дух революционности, веющий над пьесой, еще и ныне увлекает зрителя с необычайной силой. И Шиллер превосходно понимал, что написав свою драму, он выполнил не только литературную, но и социальную работу. „Мы напишем такую книгу, — сказал он одному из своих друзей, — которую тиран безусловно должен будет сжечь“»1.
Совершенно определенными революционными «тенденциями» проникнута и «тобольская антология»2.
Юный Шиллер является смелым и весьма радикальным революционером, хотя «действительность», не только в образе полоумного Карла-Евгения3, но и в своем почти всеобщем и политическом убожестве душила в нем революционера.
Дальнейшее есть процесс болезненного приспособления. Шиллер сознательно преобразует в себе революционные начала так, чтобы, с одной стороны, не погибнуть бесплодно в остром конфликте с явно подавляющей силой «среды», а с другой стороны — не оказаться в своих собственных глазах «ренегатом».
Подобное явление идеологического оправдания перехода к оппортунизму (иногда даже реакции) под давлением социальной среды есть чрезвычайно частое и важное социально-психологическое перерождение.
О «Коварстве и любви» мы имеем такое свидетельство Меринга: «Никогда бич не хлестал с такой силой заслужившего кару деспота и никогда она не была более заслуженной», и далее: «Эта драма Шиллера не без основания названа вершиною широко разветвленной горной цепи буржуазной драмы»4.