«Наши» — это «советские», что ли? Лагерь-то числится советским. Но ведь уже несколько десятилетий прошло, как именно в адрес наших людей стали звучать слова «не наш это человек», после чего такому «не нашему» приходилось предельно худо. Начальник — продукт тех невесёлых времён, явно желающий их продолжить, хотя пока что в большие чины не вылез, но — рвётся, старается, ибо иначе просто не может, таким уж вырос, такого только могила исправит…
Серёже бы испугаться, что не дадут каши для еды и постели для спанья, что напишут папе, признать бы ошибки, сказать, что больше не будет… Это же в порядке вещей, немало ребят и сейчас, не успев даже понять, зачем начальство остановило на них взор, на всякий случай заявляют, что больше не будут. Есть такие и у Крапивина — это «брат, которому семь» из одноимённой повести и Динька-наездник из повести «Трое с площади карронад», отличные, кстати, ребятишки, но уже обученные уму-разуму в стране, пережившей упомянутые десятилетия… А вот Серёжа взял, да и ушёл из лагеря, благо — вещи под рукой оказались. Один на весь лагерь такой оказался…
И тогда в погоню был послан физрук. Эта личность тоже заслуживает внимания. В разговоре с Серёжей он сперва прикинулся, что ничего такого и не было, потом — что он толком не знает, кто в данном конфликте виноват, а потом оказалось, что он всё знает, что перехваченное письмо у него с собой и что он не остановится перед применением силы против мальчишки-шестиклассника. И лишь оскаленные зубы сдружившегося с Серёжей бездомного пса заставляют сего потенциального полицая ретироваться. Я не случайно употребляю термин «полицай». Если Всеволод Кочетов, бывший до написания романа «Чего же ты хочешь?» пропагандистом советского образа мыслей, делил в те годы людей на тех, с кем он пошёл бы в разведку и с кем не пошёл бы, то я среди последних привык выделять тех, кто при соответствующих обстоятельствах пошёл бы в полицаи, в гестаповские агенты, в подручные унтеру Фенбонгу из фадеевской «Молодой гвардии» или в зондеркоманды. Их не так уж мало в нашей жизни — встречал неоднократно. Они и в данном лагере есть, вполне подстать физруку, хотя и помладше годами. Это, так сказать, любовно выращиваемая начальником лагеря смена — Гутя, Пудра, Витька и кандидат в таковые — Женька Скатов. Правда, этот на случае с Серёжей разобрался, в какую компанию попал, и дал задний ход. Но мог и не дать — его не сочувствие к Серёже толкнуло, а любовь к собакам.
Вообще эта четвёрка показана достаточно подробно, чтобы стоило ввести в список тем школьных сочинений и такую: «Образы четырёх мушкетёров из лагеря у станции Роса», но я на них более останавливаться не стану, а просто задам себе вопрос: «сколько в том лагере было ребят вообще?» Вряд ли больше четырёхсот. И вряд ли эта четвёрка одинока и совершенно нет подобных им, хотя и не приближенных к начальнику лагеря. Но если даже и больше ни одного не было — один-то процент уже есть! Одна ложка дёгтю портит бочку мёду, а тут не ложка, а целый процент, причём привилегированный процент, причём не встречавший сопротивления процент… И эта четвёрка тоже становится на дороге у Серёжи, и опять-таки из всего лагеря он единственный, кто готов биться с ними до последнего.
Фактически из всех власть имущих в этом лагере была одна лишь белая ворона — вожатый Костя, да и тот из-за болезни матери уехал до конца смены, а кто остался?
Осталась старшая вожатая Евгения Семёновна, которая рта не откроет, когда бравый начлагеря будет морально оголяться перед ребятами на линейке. Осталась изо всех сил подражающая ей вожатая Гортензия, которая часто кричит и абсолютно ничего не понимает. Физрук остался — мы с ним уже знакомы… Мудрено ли, что Серёжа написал отцу, что ему тут не нравится?
И этот лагерь — не что-то из ряда вон выходящее. После появления несколько лет назад в «Комсомольской правде» статьи Владимира Солоухина «Лагерь без горнистов» появилась масса откликов, из которых видно, что такие заповедники скуки и господства группы силачей при поддержке администрации именно типичны. Мне же приходилось встречать и худшее. Летом 1945 года, ещё дошколёнком, я впервые попал в лагерь, и первый блин оказался комом. Лагерь находился в знаменитом имении князя Барятинского «Марьино» в Курской области, где когда-то гостил у своего победителя пленный Шамиль и где поныне сохранился памятник ему — скульптура орла с распростёртыми крыльями, и я и сейчас скажу, что страна не жалела в то тяжкое время средств для своих детей. Но вот кому она доверила эти средства и этих детей — дело другое. Если вожатые младших отрядов считали возможным раздевать догола своих питоцев и выставлять их перед палатками на потеху всему лагерю, а руководство лагерное это не пресекало — можно представить, сколько детских душ было покалечено за три смены в этом огромном лагере, десятка на три отрядов. И это ведь не мешало разучиванию к торжественной линейке стихотворных рапортов и распеванию на ходу колонной куда бы то ни было: «Раз-два! Ленин с нами! Три-четыре! Ленин жив! Выше ленинское знамя, октябрятский коллектив!» (Это у нас октябрятский, в прочих орали про пионерский). А по-настоящему удачный лагерь — такой, как в «оруженосце Кашке» или «Валькиных друзьях и парусах», мне за семь лет попался лишь однажды. И поскольку в каждом таком лагере были сотни ребят, а в лете было три лагерных смены, то речь идёт не об одном моём сугубо нетипичном опыте. Не редкость такое и в школе, о чём мы найдём и в прессе, и у писателей, в том числе и у Крапивина, особенно в «Трое с площади карронад». Да и в школе, где учится Серёжа Каховский, тоже найдутся не только взрослые бракоделы, но и их продукция, скажем — Лилька Граевская по прозвищу Мадам Жирафа… А главное в данном лагерном случае, что начальником лагеря некто властный, но безымянный для ребят и их родителей назначил человека, ранее занимавшегося транспортировкой овощей и допустившего в этом деле махинации ради премии, приносившие немалый урон делу (простои вагонов), о чём стало известно — и вот куда его направили, вот кому доверили самое дорогое, что есть у каждого народа, каждого общества — детей доверили. И на посту начальника лагеря он пишет с умышленно неразборчивой подписью клеветнические письма в газету на председателя соседнего колхоза.
И ещё главное в том, что и он, и вся его команда по «мушкетёров» включительно, так в лагере и останутся. Они будут воспитывать советских детей и объяснять им — что такое хорошо и что такое плохо, что такое советская власть, что такое пионеры и вообще формировать стереотип их поведения. Они останутся. И есть в трилогии сообщение, что посланное Серёжей в лагерь Димке Соломину письмо не дошло до адресата. То есть начальник лагеря продолжал перлюстрацию входящей и исходящей почты. И ещё есть сообщение, что Гортензия Павловна Кушкина, вожатая из лагеря, она же старшая вожатая в соседней школе, сообщила своей коллеге по учёбе в пединституте — той самой Нелли Ивановне, о которой сказано выше, как ужасно вёл себя Серёжа — и начальника на линейке оскорбил, и из лагеря самовольно ушёл, и на физрука собаку натравил… У Нель и Гортензий ещё всё впереди, а пороха в пороховницах у таких всегда хватало. Они ещё не раз окажутся на дороге у Серёжи и не раз ему с их слов и их письменных сигналов будут в будущем припоминать его поведение в лагере и школе. Именно с их подачи…
В школе Серёжа имеет дело не с одной Нелли Ивановной и Лилькой Граевской. Там действует завуч Елизавета Максимовна, для которой хороши только покорные серячки и которая явно незнакома с заповедью Козьмы Пруткова «Не всё стриги, что растёт». Стоило Серёже проявить отнюдь не хулиганство, а именно доблесть гражданина, что и в городской газете признано, и милицией подтверждено, — и она начинает его травлю с такой настойчивостью, что нельзя не признать чисто биологической ненависти к такой разновидности детской души, какая вдруг обнаружилась у Серёжи.
А его классная руководительница Татьяна Михайловна, которую он обожал, стоило ему проявить гражданскую активность и доблесть, стала всячески его одёргивать — не из ненависти к нему, нет, а именно потому, что желала ему добра, как и мать Дмитрия Кедрина, описанная им в стихотворении «Кровинка»: Она умоляет: «Родимый, потише! Живи не спеша, не волнуйся, дитя! Давай проживём, как подпольные мыши, Что ночью глубокой в подвале свистят!»
Видимо, она знает, чем кончали люди Серёжиной породы, если не успевали сложить голову в бою или надорваться в труде — они кончали тем, что их кончали и посмертно оплёвывали. Но сказать ему это она не может, и одно ей остаётся — смирить его, сделать моральным евнухом, так ему будет лучше, а что он о ней подумает — пусть думает, лишь бы выжил… Не прощу я никогда таких горьких «подвигов» знающих истину и не смеющих её защитить слабых и беззащитных людей тем, кто их до этого доводит. Боец, гибнущий в бою, вызывает у меня меньше горечи…