Неуклонно измеряя Белинского мною, возвращая мне те упреки, которые я посылаю ему, Н. Л. Бродский по поводу моего указания, что знаменитый критик не имел своего знании и своего мнения, что Надеждин, Полевой. Станкевич, Бакунин, Боткин, Герцен, Катков – все давали ему сведения, мысли и даже слова – по поводу этого мой рецензент делает «кстати» запрос, не был ли я сам «слишком усердным читателем примечаний С. А. Венгерова в полном собрании сочинений Белинского?» «Не только почти все „сведения“, но и многие слова г. А. совпадают с тем, что и как указывает известный почитатель таланта и личности Белинского: напр., мелочный факт, что Б. смеялся над теми, кто выводит „трагедию“ от „козла“ отмечен у Венгерова в V т… стр. 545; „беспощадная травля“ Полевого на 13-й стр. „силуэта“ сливается с выражением Венгерова – „безжалостная травля“ Полевого, и мн. др. (стр. 10 статьи-брошюры г Бродского)».
Если бы я был «слишком усердным читателем примечаний С. А. Венгерова» к Белинскому и все мои «сведения» и многие «слова» совпадали с тем, «что и как указывает известный почитатель таланта и личности Белинского», то я и сам, естественно, оказался бы таким почитателем, а этого справедливо не признает г. Бродский. И он не отдает себе отчета в том, что своею фразой причиняет большую обиду не столько мне, сколько почтенному С. А. Венгерову. Дальше, если я за «сведениями» обращался, между прочим, и к обстоятельному комментарию лучшего знатока сочинений Белинского, то мне трудно понять, что же в этом дурного. Правда, г. Бродский тонко намекает на то, что я совершил плагиат, – но вот с этим я никак не могу согласиться. Я думаю, что у г. Венгерова – свои слова, а у меня – свои. Если же отношение Белинского к Полевому мы оба в одном случае называем «травлей» (я – «беспощадной», а г. Венгеров – «безжалостной»), то это не потому, чтобы мне не давали спать чужие словесные лавры и я произвел литературное хищение, а по той самой причине, по какой, например, тот предмет, которым я сейчас вожу по бумаге, и я, и г. Венгеров именуем одинаково: перо – совпадение, нисколько не подозрительное. А что касается «козла», то могу уверить моего изобличителя, что 545-й странице, на которую он ссылается, предшествует, как это обыкновенно бывает, страница 75-я: на ней-то я «козла» и нашел, в тексте самого Белинского. Там же, где определенный факт, я действительно взял у г. Венгерова (сведение о том, какие стихотворения Лермонтова были напечатаны в «Одесском альманахе»), там я, разумеется, по обычаю всех не крадущих людей, С. А. Венгерова назвал.
Свое тяжкое, почти уголовное обвинение г. Бродский, согласно его замечанию, может подтвердить и другими данными (кроме «травли» и «козла»), и даже «многими другими», – в таком случае он обязан был это и сделать. Как человек науки, он ведь знает, что в рецензии, которая притязает быть научной, необходима точность, необходимы факты и нельзя, выступая обвинителем, прикрываться удобной не для обвиняемого скороговоркой: «и мн. др.». К тому же доказать мое преступление г. Бродскому, очевидно, было бы и нетрудно, коль скоро, по его словам, он собрал против меня, как мы только что видели, не прости еще «другие» улики, а даже и «многие» другие. Вот почему весь этот пассаж я и оставляю на совести моего оппонента.
Наконец, своему обыкновению сопоставлять меня с Белинским и напоминать, что я «сам таков», Н. Л. Бродский мог бы изменить, хоть в этом случае, еще и потому, что знаменитого критика я упрекал в чрезмерном пользовании не чужими книгами, а чужим устным и письменным словом; и смысл этого укора был очень далек от обвинения в плагиате, а заключался в том, что, на мой взгляд, Белинский не был ревнивым владетелем своих страниц и, в противоположность всякому истинному писателю, не дорожил чувством авторской собственности, давал говорить за себя другим – хотя бы Боткину и Каткову. Первому он пишет, например: «Сейчас прочел в письме твоем о Гете и Шиллере – умнее и истиннее этого ничего не читал – просто не могу начитаться. Как хочешь, а вклею в статью, под видом выписки из некоего частного письма» (Письма, II, 207). Ему же он пишет: «Катков оставил мне свои тетрадки – я из них целиком брал места и вставлял в свою статью. О лирической поэзии почти все его слово в слово» (там же, II, 215). Последними фразами Белинский, в порядке предвосхищения, вместо меня отвечает П. Н. Сакулину на его замечание: «Белинский воспользовался ими (тетрадками Каткова), но воспользовался по-своему» (Голос минувшего, IV, 107).
И, вопреки тому же П. Н. Сакулину, дело здесь не в том, какую объективную ценность имели по своему содержанию эти тетрадки или те страницы о романтизме, которые для Белинского написал Боткин, а в том, что знаменитый критик, чуждый авторского самолюбия, вообще не стеснялся свои слова заменять чужими.
* * *
Несмотря на то что одно из своих определений Белинского, как умственной силы, «нищий студент» я сделал в соответственном контексте и взял в кавычки, они не спасли меня от негодующего возгласа Н. Л. Бродского: «И этот упрек был брошен г. Айхенвальдом!» – т. е. выходит, что я в бедности упрекал Белинского в отсутствии денег.
О бедности Белинского укоризненно напоминают мне и гг. Ч.В-ский и П. Н. Сакулин. По поводу моих слов, что наш критик «писал о чем угодно и, кажется, ему было все равно, о какой книге отозваться, хотя бы даже о бумаге», замечает г. В-ский, что это «многописание о вздорных иногда книжонках» сопровождалось для Белинского «муками» и вынуждаемо было «самой обнаженной нуждою».
С моей бессердечной точки зрения, при оценке литературы Белинского, как и всякого другого писателя, никто не обязан считаться с имущественным положением автора; но я не хочу на этом настаивать (и так уже г. Сакулин обвиняет меня в «настоящем издевательстве над страдающим человеком»). Лучше я укажу на то, что, к чести Белинского и в защиту от его защитников, причиной его многописания была вовсе не нужда – причиной была внутренняя потребность. В подтверждение этого можно сослаться на слова самого Белинского: «Вот навязал же черт страстишку. Будь я богаче Ротшильда – не перестану писать не только больших критик, даже рецензий. Как мне ни тяжело, но работаю дюже и без рефлексии – худо ли, хорошо ли, но перо трещит, чернил не успеваю подливать, бумаги исходит гибель. Видно, уж так Бог уродил…» (Письма, II, 29.) И трогательно звучит его уверение, что если бы можно было беспрепятственно печатать свои страницы, то он бы «умер на дести бумаги и, если бы чернила все вышли, отворил бы жилу и писал бы кровью» (там же, II, 192). Предлагая свои литературные услуги Краевскому, он так характеризует себя: «Сотрудник, который в состоянии ежемесячно поставлять около десяти листов оригинального писанья или маранья… я бы желал взять на себя разбор всех книг чисто литературных и даже некоторых других… критика своим чередом, смесь тоже» (там же, I, 311). «Отечественные записки» он готов снабжать «преогромною библиографиею и преизобильною полемикою» (I, 320). «Я уж устал – одних критических статей навалял 10 листов дьявольской печати, кроме рецензий» (II, 94). Герцену он жалуется на себя, что у него «в руке всегда готовые общие места и низенькая манера писать обо всем» (III, 101). Значит, «бедность», как он сам говорит, в нем только «развила энергию бумагомарания и заставила втянуться и погрязнуть по уши в вонючей тине расейской словесности» (II, 245); значит, Белинский сам, сущностью своей писательской организации, пошел навстречу тому, что впоследствии он неоднократно оплакивал, т. е. своей роли в «Отечественных записках»: «Святители! о чем не пишу я ему (Краевскому), каких книг не разбираю! И по части архитектуры (да еще какой: византийской!), и по части медицины… Он сделал из меня враля, шарлатана…» (III, 95). «У Краевского я писал даже об азбуках, песенниках, гадательных книжках, поздравительных стихах швейцаров клубов (право!), о книгах о клопах, наконец, о немецких книгах, в которых я не умел перевести даже заглавия; писал об архитектуре, о которой я столько же знаю, сколько об искусстве плести кружева. Он меня сделал не только чернорабочим, водовозною лошадью, но и шарлатаном, который судит о том, в чем не смыслит ни малейшего толку» (III, 280).
* * *
Моих оппонентов, особенно гг. Иванова-Разумника и Бродского, глубоко возмущает, что я «дерзнул» назвать Белинского «Виссарион Отступник», что, по-моему, он «хронически и без явной трагедии» менял свои убеждения.
Эту мысль мою г. Иванов-Разумник считает «поистине невероятной», взволнованно говорит о ней, – а г. Бродский даже недоумевает: «Как поднялась рука написать эти ужасные строки! Как не дрогнуло сердце!»
Я без всякой иронии заявляю, что волнение моих критиков для меня понятно и симпатично. Но что же мне делать, когда я читаю у Белинского такие строки: «Я и теперь почти каждый день рассчитываюсь с каким-нибудь своим прежним убеждением и постукиваю его, а прежде так у меня что ни день, то новое убеждение. Вот уж не в моей натуре засесть в какое-нибудь узенькое определеньице и блаженствовать в нем»? (Письма, I, 334.) Как же мне не говорить об отступничестве, когда Белинский пишет Герцену: «И как хорошо, что мои статьи печатались без имени и я в новом журнале всегда могу отпереться от того, что говорил встарь, если б меня стали уличать!» (III, 110.) Как же быть, если Белинский изо всех своих прав «с особенным остервенением» настаивает на своем «праве ошибаться» (III, 332), если «соврать» ему «нипочем» и одно может его «привести в дисгармонию – это если он „холодно соврал“»? (I, 221.) Где же «явная трагедия», когда, например, начиная с «Литературных мечтаний», Белинский твердит, что Пушкин 1830 годом кончился, «обмер или умер», а впоследствии, как ни в чем не бывало, спокойно пишет: «Как смешны и жалки были беспокойства добрых людей о падении поэта»?