Принадлежал ли Булгаков к «внутренней эмиграции» или нет, но жил он в России, и для него, как и для других советских граждан, сотрудничество в берлинской газете имело совсем иной смысл, чем для эмигрантов. Для А. Н. Толстого печатание в «Накануне» открывало путь в Москву, для Булгакова это была возможность публиковаться за границей, т. е. не в таких узких рамках, какими уже тогда была ограничена советская печать. Отличие советских «нонконформистов» от заграничных сменовеховцев очень ясно выражено в статье писателя и этнографа Тана-Богораза в «России» — московском журнале (вскоре закрытом), где печаталась «Белая гвардия» Булгакова.
И нас называют российскими сменовеховцами, в том числе и меня. Но в том-то и дело, что мы российские, а не заграничные… — писал Тан. — Мы и заграничные меняли по-разному вехи… Оттого их сменовеховство — сладкое, как сахар. Наше — горькое, как полынь…
Советская ориентация! — Конечно, какая же иная?..
Но дальше начинается томный вздыхающий минор… Отречемся… не от старого мира, — отречемся от всех притязаний на власть. Что за чертовщина! Кто притязает на власть?..
Отречемся… отречемся от всяких притязаний на свободу! Временно, конечно, отречемся (все в нашей жизни временно)… Что ж, я готов и отречься, готов подчиниться всякому лишению свободы… Но не скрою, — особого энтузиазма во мне этот отказ не возбуждает. Покориться я готов, а проповедовать не буду…
Власти советской служите. Мы ей тоже служим… Но одно дело служить, а другое прислуживаться…[99]
Биография М. Булгакова не походила на биографию Тана-Богораза, но отношение их к заграничным сменовеховцам было сходным. Призывы принять «советскую ориентацию» вообще не имели смысла для советских граждан. Проблема признания советской власти могла существовать для эмигрантов— признать советскую власть означало для них получить советский паспорт, вернуться в СССР. Но что значили эти слова для советских интеллигентов? На власть они не притязали, жили в Советской России, печатались— по мере возможности— в советских изданиях, и как они, собственно, могли признавать или не признавать существующий режим? Признавал или не признавал Чехов режим Александра III? Он жил под ним. Ироническое отношение к «товарищам берлинцам» ощущается во всех очерках Булгакова в «Накануне».
«Не из прекрасного далека я изучал Москву 1921–1924 годов. О нет, я жил в ней, я истоптал ее вдоль и поперек…»— начинается один из этих очерков[100].
Во многом сходной была и позиция Ильфа и Петрова. Они тоже изучали Москву «не из прекрасного далека», им также проблема «признания — непризнания» казалась абсурдной. О той категории писателей, к которой принадлежал А. Н. Толстой, — о преуспевающих авторах, «признавших советскую власть несколько позже Италии, но немного раньше Греции» (Т.1. c.509) и «несколько позже Англии и чуть раньше Греции» (Т. 2. С. 7), они упоминали с неизменной иронией[101]. Не стоял перед ними, как и перед Булгаковым в 1920-х гг., и вопрос об интеллигенции в его веховской и сменовеховской трактовке. Подобно Чехову и Саше Черному, они писали не об интеллигенции вообще (рассуждения такого рода любили и некоторые из их собратьев по советской литературе 1920-х гг.)[102], а об отдельных и совершенно различных представителях интеллигентных профессий. В «Двенадцати стульях» действуют инженер Треухов — строитель старгородского трамвая, инженер Щукин — жертва своей расточительной жены и инженер Брунс — стяжатель и обжора, поэт-халтурщик Ляпис и репортер-работяга Персицкий. Столь же разнообразны интеллигенты и в булгаковских рассказах: здесь и гениальный профессор Персиков, и его бесцветный ассистент «изящный джентльмен» Иванов из «Роковых яиц», и персонажи из очерков, печатавшихся в «Накануне»: вороватый «спец», «бывший присяжный поверенный», украшающий свою обширную жилплощадь портретами вождей, и рядом с ними — молодой медик-грузчик. Именно последний персонаж дает автору повод для размышления об интеллигенции: «Вот писали все: гнилая интеллигенция, гнилая… После революции народилась новая, железная интеллигенция. Она и мебель может грузить, и дрова колоть, и рентгеном заниматься»[103].
Во всем этом Ильф, Петров и Булгаков были солидарны. Однако в других вопросах между ними обнаруживались расхождения, и весьма существенные. Булгаков, Ильф и Петров вошли в литературу почти одновременно — в 1920-х гг., но люди они были очень разные и по воспитанию, и по возрасту.
Самостоятельная жизнь Ильфа и Петрова началась в годы революции; Михаил Булгаков был в это время уже взрослым человеком с врачебным дипломом и практикой. В какой-то степени отношение к дореволюционному прошлому определяло различие в общественной позиции Булгакова и Ильфа с Петровым. Говоря о том, что обстоятельства детства и юности отделяли Булгакова «не только от революционно, но и от либерально-мыслящей интеллигенции», М. О. Чудакова придавала важное значение тому, что в «…его духовном багаже не было тех иллюзий, которые могли быть поколеблены текущими событиями»[104]. Значит ли это, однако, что идеалом Булгакова было возвращение к прошлому, к «блестящему, пышному» 1913 г.? Первая статья Булгакова, напечатанная на деникинском Северном Кавказе и ставшая теперь известной, позволяет как будто дать положительный ответ на этот вопрос. Булгаков осуждал в ней не только «безумство дней октябрьских», но и «безумство мартовских дней» (Февральскую революцию) и мечтал только о том, чтобы герои-добровольцы вырвали «из рук Троцкого… русскую землю»[105]. Но он писал эти слова в 1919 г., вскоре после революции и через шесть лет после «блестящего, пышного года». Сохранил ли писатель такое мироощущение впоследствии?
Тщетность надежд Булгакова обнаружилась почти сразу же после написания «Грядущих перспектив». «Героям-добровольцам» не удалось «завоевать собственные столицы». Победили красные, и осмысление их победы пришло к Булгакову уже в 1923–1924 гг., когда писалась «Белая гвардия». Поражение белых было порождено «мужицким гневом», лютой ненавистью к «офицерне» и к попытавшимся вернуться «помещикам с толстыми лицами»[106]. О настроениях писателя в те же годы свидетельствует и еще одно его сочинение, обретенное, как и «Грядущие перспективы», лишь недавно: Дневник 1923–1925 гг. С новым строем Булгаков отнюдь не примирился — об этом красноречиво свидетельствует уже авторское название дневника: «Под пятой». Но мысль о реставрации прошлого, о восстановлении монархии отвергалась им не менее решительно: «…по Москве ходит манифест Николая Николаевича. Черт бы взял всех Романовых! Их не хватало»[107].
Эта запись 1924 г. с несомненностью свидетельствует о том, как изменился взгляд Булгакова на мир через пять лет после «Грядущих перспектив». В его отношении к Алексею Турбину, персонажу в значительной степени автобиографическому, явственно звучат теперь нотки самоиронии. Когда доктор Турбин в «Белой гвардии» говорит за столом друзьям: «…мы бы Троцкого в Москве прихлопнули как муху…»— он почти повторяет слова Булгакова из «Грядущих перспектив». Но тут же звучит авторский комментарий: «Турбин покрылся пятнами, и слова у него вылетали изо рта с тонкими брызгами слюны. Глаза горели», — и звучит реплика младшего брата: «Алексей на митинге незаменимый человек, оратор…»[108] Мы можем поверить поэтому искренности Булгакова, когда он еще через несколько лет заявлял в письме правительству, что в «Белой гвардии» и «Днях Турбиных» стремился «стать бесстрастно над красными и белыми» и что он не намеревался писать «пасквиль на революцию» хотя бы потому, что такой пасквиль «в силу чрезвычайной грандиозности ее, написать невозможно».
Разрухе, порожденной гражданской войной, Булгаков противопоставлял теперь одно— власть, способную навести порядок, восстановить хозяйство. «В порядке … дайте нам опоры точку, и мы сдвинем шар земной», — писал он в очерке «Столица в блокноте»[109].И та же мысль — в «Собачьем сердце»: говоря о том, что нельзя бороться за чистоту криками «баритонов», Булгаков (вернее, один из его персонажей, выражающий, очевидно, взгляды автора) заявляет: «Городовой! Это, и только это. И совершенно не важно, будет ли он с бляхой или же в красном кэпи»[110].
«Западничество» Булгакова сближало его с младшими коллегами. Разделяло их другое. В письме советскому правительству Булгаков выражал «глубокий пессимизм в отношении революционного процесса, происходящего в моей отсталой стране», и противопоставлял ему идеал «излюбленной и Великой Эволюции». Дневниковые записи Булгакова 1924 г. свидетельствуют о том, что в своем скептическом отношении к окружающей жизни он не так уже расходился с одесситами из «Гудка»: «Приехали из Самары Ильф и Юрий Олеша», — записал он. «В Самаре два трамвая. На одном надпись «Площадь Революции — тюрьма», на другом — «Площадь Советская — тюрьма». Что-то в этом роде. Словом, все дороги ведут в Рим!»[111] Но все же Ильф и Петров в эти годы верили — или хотели верить — в перспективы «революционного процесса» и возможность глубокого преобразования общества.