Леонид Андреев стоит на границе двух столетий. И находится автор «Анатэмы» и «Черных масок» на той стороне перевала, которая отчетливо обращена к двадцатому веку и трагизму раскрывающихся в нем символов. Одновременно он и жертва гиперреального зла, неслыханных преступлений и несосветимой пошлости коммунизма, о которой однажды именно в таких словах выразился в припадке праведного гнева H.A. Бердяев; а его ведь обвинить в «правизне» никак нельзя.
Нередко говорилось о гиперболизмах Леонида Андреева, его подчеркиваниях и всякого рода преувеличениях, что сообщает, так сказать, мрачную бесплотность и недействительность или, вернее, недейственность его трагизму, – вроде того, как чрезмерное forte или чрезмерная ажитация при игре перестают быть эффективными.
Однако темы этого писателя таковы, что его скорее можно было бы назвать гиперреалистом, то есть более чем сюрреалистом. А это, кстати сказать, тесно связано с подлинным и, так сказать, вечным символизмом. Это и сближает Леонида Андреева, как уже было сказано, с Достоевским и с Эдгаром По.
Конечно, как уже было сказано, если под «символизмом» разуметь специфическую литературно-поэтическую школу второй половины XIX века на Западе и у нас в эпоху русского «Возрождения», то символизм и с ним некоторые другие особенности Л. Андреева (и нескольких других авторов) – явления преходящие. Но есть символизм, как есть романтизм и классицизм, в качестве категорий вечных, не прикрепленных обязательно к какой-либо эпохе и свободно себя выявляющих в любую эпоху и у любого артиста – в зависимости от того, «каким» данный артист рожден или к каким приемам он, в данный период своего творчества, склонен (ср., например, «три стиля» Бетховена).
В этом смысле, как мы видели, Леонид Андреев – явление прихотливое и сложное, может быть, почти женственное.
И это несмотря на то, что сам он был в высшей степени хорошо представленным мужчиной, как по своему характеру, так и по природе своего творчества. Это наблюдается, например, в его мрачном «Океане», в жутком «Анатэме», в трагической «поэме огня» в «Черных масках», также и в блестящей «Мысли» и в невыносимо печальном и тоскливом до смерти «Он». Мы уже не говорим о таких его пьесах, где демонизм женственного начала выступает без забрала, – о «Екатерине Ивановне» и «Анфисе». Эти две драмы, собственно, представляют повести о женщине, рассказанные мужчиной из бездонных глубин своей собственной женственности, которую он подвергает своему мужскому суду.
Женственная, а потому роковая (в глубинном, метафизическом смысле) природа Леонида Андреева или часть его природы, стоящей по ту сторону добра и зла, сказывается в его многоликости и в то же время в удивительной устойчивости его основной природы-стихии. Леонид Андреев влюблен в свой женственный роковой лик-стихию, как и Ницше, и Ибсен (последний выразил это в «Гедде Габлер»).
Этим, быть может, и объясняется настойчивое тяготение Леонида Андреева к театру, тяготение не столько эстетическое, сколько метафизическое, ибо метафизика театра есть роковая и женственная метафизика. Эта «театральность» Леонида Андреева связана с некоторой трудно определимой монотемой, символом которой является женщина.
Леонид Андреев – поэт двойственности, специфического дуализма, того самого, которым начинается множественность, с чем связаны «пограничные состояния» – борьба, страдания, агония-смерть, случайность-неожиданность (нечаянность), сознание вины и др. Крайние степени удивления (изумления, собственно даже безумия) и сомнения должны быть отнесены сюда же.
Леонид Андреев – поэт пограничных состояний, поэт, так сказать, перманентной катастрофы, – посюсторонней, как и потусторонней. С самого первого проблеска сознания и с первых шагов существования, как и с первых шагов творчества, человек у него оказывается брошенным на произвол случая и на грань «предельных состояний». Это особенно чувствуется в таком нарочитом произведении, как « Жизнь человека », занимающем у Леонида Андреева такое же программное и первоосновное положение, как «Преступление и наказание » у Достоевского… Андреев – трагический поэт границы, предела.
Отсюда и жуть экзистенциальных судорог, очень родственных судорогам, предшествующим роковому самоубийственному выстрелу Кириллова в «Бесах». Конечно, Леониду Андрееву можно сделать литературно обоснованный упрек по поводу «неэстетичности» этих судорог. И действительно, та сфера, куда уходит Кириллов с воплем «сейчас, сейчас, сейчас, сейчас…» перед лицом или, вернее, перед образиной красной гадины Петьки Верховенского, менее всего может быть названа «сферой красоты», ибо красота спасает, а это – губящее навеки безобразие, где царствует Вий.
Такой блестящий писатель, как Леонид Андреев, как бы переключился в данном случае на, так сказать, «отрицательную», адекватную своему предмету гениальность, то есть на предельную бездарность.
Удивляться ли тому, что когда это уродство, смешавшись с океаном пролитой невинной крови, затопило Россию, то захлебывающийся в этой крови вместе со своей родиной и символически par excellence писатель бросил «SOS» – клич погибающих: «Спасите души наши». Нельзя не согласиться с утверждением, что здесь не просто боль и жуть экзистенции вообще, как, например, у Франца Кафки, но еще и боль о русской экзистенции, судороги по поводу обреченной России, матери, приговоренной к пыткам и великому позору: «Выпросил себе дьявол у Бога светлую Россию, да искровянит ю» (Протопоп Аввакум «Житие»).
Кстати, слово «позор» по-русски означает собственно «соблазнительное зрелище», «скандал». Леонид Андреев, как и прот. Аввакум и Достоевский, весь состоит именно из этого рода скандалов. Им «не до эстетики», хотя, когда нужно, они пишут как первоклассные мастера именно литературной эстетики.
И Л. Андрееву нельзя было не возвращаться к этой вечной для него теме гибнущей России, особенно, когда «Красный смех» стал не литературой, но германско-чекистской реальностью в самом тяжком, подавляющем смысле этого слова. Он в естественном, так сказать, порядке бросил среди глухой ночи клич всех безнадежно погибающих «SOS». Но его никто не услышал – ни в его символах, ни в их ужасной и слишком краткой, слишком красноречивой «расшифровке»… Никто не услышал по той же причине, по какой Петька Верховенский, торопивший роковой выстрел Кириллова, не расслышал и не понял его « большой идеи», где предельная любовь ко Христу и предельное неверие в Него так жутко скрестились…
Значительное большинство произведений Леонида Андреева – экзистенциального типа. Поэтому их вполне естественно разделить на две большие группы:
А. Произведения экзистенциально-реалистического типа в традициях русской большой литературы, но часто с совершенно новой экзистенциальной тематикой.
Б. Произведения с той же экзистенциальной тематикой, но в новой символически-романтической оболочке , частью общего, уже ставшего традицией символически-романтического типа, частью нового, «андреевского», легко узнаваемого и ему одному принадлежащего типа и стиля.
Театральные произведения Леонида Андреева, очень обильные и очень для него характерные, легко укладываются в ту же самую схему деления, за исключением, быть может, стоящей особняком великолепной библейской трагедии «Самсон в оковах».
Произведения первой группы (А) имеют форму небольшого рассказа или короткой повести. К большой повести или к роману у Л. Андреева не было никакой склонности, да эта форма была ему не нужна. Исключение составляет, пожалуй, «Сашка Жегулев».
Одно из первых же произведений первой группы под заглавием «Жили-были», написанное в строго традиционных формах большой русской литературы, показывает, с каким большим талантом и мастером мы имеем дело. Это – пока еще вполне зашифрованная реальность без попытки ее расшифрования. Эта великолепная повесть-рассказ отличается тем, что в ней легкой, но осязательной тенью проходит вполне положительная личность – умирающий в госпитале от тяжелой болезни диакон. Он так хорош на сделанной как бы однотонной коричневатой пастелью зарисовке, что этот набросок можно поместить рядом с писанными «маслом» фигурами Лизы Калитиной и «Живых мощей» Тургенева.
Особенно этот дивный образ с аккомпанементом из едва слышного «знаменного распева» удался благодаря тому, что темным и даже черным фоном противостоит товарищ диакона по несчастью – тоже умирающий в госпитале от неизлечимой болезни купец Лаврентий Петрович Кошеверов. У него типично экзистенциальная тема абсурдно-нулевых итогов жизни: много пил, много ел, много «любил» женщин, много зарабатывал денег, обдирая и терзая своих ближних. Теперь он тяжело умирает от «интересной» (с научной точки зрения) и сложной болезни.