Темы «Огонька», «Чудака» и «Литературной газеты» — обычные темы советской печати тех лет. «Огонек» был первым советским журналом, начавшим печатать многочисленные фотографии Сталина, победившего теперь и левую и правую оппозиции и ставшего бесспорным и единственным вождем. Отражались в «Огоньке» и «Чудаке» и «усиление классовой борьбы», коллективизация, индустриализация, процессы вредителей. Стихи о кулаке, стреляющем из обреза в коммуниста, и о помогающем кулаку попе публиковал поэт Зубило — он же писатель Юрий Олеша[120]. Постоянной темой было разоблачение «буржуазной интеллигенции», формально признававшей советскую власть, но втайне исповедовавшей враждебные взгляды. В 1929 г. произошел известный «академический инцидент», когда в результате тайного голосования (практиковавшегося тогда, пожалуй, только в одном советском учреждении — Академии наук) были забаллотированы три из пяти официальных коммунистических кандидатов. В сатирическом «Семейном альбоме» «Чудака» академики, выступавшие против предложенной сверху перебаллотировки (Петрушевский, Владимирцев, Сакулин, Ляпунов, Левинсон-Лессинг, Карский, Лавров и Бородин; оставили в покое только И. П. Павлова), были изображены в царских мундирах с регалиями;[121] травля продолжалась и после капитуляции Академии и избрания обиженных в академики[122]. Ругали и Академию художественных наук — за интерес ее членов к древним церквам и памятникам старины в ущерб памятникам социалистического строительства (статья об известном искусствоведе А. Сидорове[123], а также фельетон Л. Славина[124]). В № 26–33 «Чудака» за 1929 г. печаталась «поэма» в прозе братьев Тур (тогда подписывавшихся «А. Тур») «Чудесия, или Мефистофель в столице», как бы предвосхитившая сюжет «Мастера и Маргариты»: появление Сатаны в советской стране (местом действия была прежняя столица — Ленинград). Однако по существу это сочинение не имело ничего общего ни с романом Булгакова, ни с литературой вообще. Это был, скорее, развернутый фельетон-донос на различных «бывших», укрывшихся в Ленинграде: на заведующего отделом Облсуда Грифцова, служившего при Керенском, члена-корреспондента В. Н. Бенешевича (Туры писали «Беньяшевич»), ездившего в Иерусалим к «гробу Господню» и в Рим к папе, академика Владимирцева, якобы принявшего буддизм, и т. д.
Разоблачались в «Чудаке» интеллигенты, верующие в Бога, например медичка Г. Зонова, высказавшая свои религиозные воззрения в письмах к подруге, непонятным образом попавших в руки редакции (фельетон А. Зорича[125]), инженер-баптист[126], поэты Клюев, Клычков и Орешин[127]. В «Семейном альбоме»[128] были подвергнуты разоблачениям также писатели Е. Замятин и Б. Пильняк, напечатавшие свои сочинения, не принятые советской печатью, за границей. Исключения Пильняка и Замятина из писательской федерации требовали М. Кольцов, В. Катаев, Э. Багрицкий, Е. Зозуля. В течение ряда лет «Литературная газета» травила наряду с Пильняком и Замятиным М. Булгакова, О. Мандельштама, детских писателей; здесь признавали свои ошибки В. Шкловский (формализм), К. Чуковский (писание непедагогических сказок) и многие другие. В конце 1930 г. писатели (Л. Леонов, В. Шкловский, Ю. Олеша и др.) требовали сурового осуждения вредителей.
Сопоставление рассказов и фельетонов Ильфа и Петрова, напечатанных в те же годы, с остальными материалами «Чудака», «Огонька» и «Литературной газеты» позволяет отметить весьма примечательный факт. Ильф и Петров не только не участвовали ни в одной из описанных кампаний тех лет, но достаточно определенно выразили свое отношение к популярному в тогдашней прессе «антиинтеллигентству». В повести «Летучий голландец», которую они писали как раз в 1929 г. (к содержанию этой повести мы еще обратимся), приводится хороший образчик этого стиля: «Очерк «Схватился за мотню профессор». Горластые вузовцы. В стиле русских баллад. Давили мы гадов в 19 году»[129].
Ни разу не выступали они против конкретных интеллигентов, враждебных официальной идеологии и претендовавших на собственное мнение. Только один раз в их сочинениях упоминалась оппозиционная организация — «Союз меча и орала», но фигурирует она в «Двенадцати стульях», написанных не в 1929–1930 гг., а на несколько лет раньше, и имеет столь очевидно несерьезный характер (ее создал Остап с сугубо корыстными целями), что стала на многие годы нарицательным обозначением нелепой, мнимо заговорщической деятельности. Поэтому единственное изображение политической оппозиции у Ильфа и Петрова никак не устраивало официальных критиков. «Члены Союза меча и орала производят жалкое впечатление… Они добровольно являются с подушками и одеялами в соответствующие органы… События в деревне через год-полтора после появления романа… вредительские акты в промышленности показывают утопичность подобных взглядов», — писал в 1956 г. Л. Ершов[130].Но после «Двенадцати стульев» Ильф и Петров к подобным темам уже не возвращались. Напротив, в тех же номерах «Чудака» и «Огонька», где печатались статьи их собратьев против оппозиционной и вредительской интеллигенции, они писали о совсем иных явлениях — о конформизме советских граждан, в том числе и граждан-интеллигентов, об их трусости и готовности отречься от родных и близких. Весьма интересен в этом отношении рассказ И. Ильфа (написанный без соавтора) «Блудный сын возвращается домой», опубликованный в 1930 г[131]. и до последнего времени не переиздававшийся:
Иногда мне снится, что я сын раввина.
Меня охватывает испуг. Что же мне теперь делать, сыну служителя одного из древнейших религиозных культов?
Как это случилось? Ведь мои предки не все были раввинами. Вот, например, прадед. Он был гробовщиком. Гробовщики считаются кустарями. Не кривя душой, можно поведать комиссии, что я правнук кустаря.
— Да, да, — скажут в комиссии, — но это прадед. А отец? Чей вы сын?
Я сын раввина.
— Он уже не раввин, — говорю я жалобно. — Он уже снял…
Что он снял? Рясу? Нет, раввины не снимают рясы…
Но я не могу точно объяснить, что снял мой отец, и мои объяснения признаются неудовлетворительными. Меня увольняют.
Я иду по фиолетовой снежной улице и шепчу сам себе:
— …И совершенно прав был товарищ Крохкий, когда… Скажи мне, с кем ты знаком, и я скажу тебе, кто ты… Яблочко от яблоньки недалеко падает…
Я поеду домой, к отцу, к раввину, который что-то снял. Я потребую от него объяснений. Какой он все-таки нетактичный человек! Ведь сколько есть профессий. Он мог бы стать гробовщиком…
Блудный сын возвращается домой. Блудный сын в толстовке и людоедском галстуке возвращается к отцу…
…Сын не видел отца десять лет. Он забыл о предстоящем крупном разговоре и целует отца в усы, пахнущие селитрой…
Такого отца надо презирать. Но я чувствую, что люблю его.
Что из того, что его усы пахнут селитрой!..
Позор, я люблю раввина!
Сердце советского гражданина, гражданина, верящего в строительство социализма, трепещет от любви к раввину, к бывшему орудию культа. Как могло это произойти? Прав был товарищ Крохкий. Яблочко, яблочко, скажи мне, с кем ты знакомо, и я скажу тебе, кто тебя съест…
Сон кончается мотоциклетными взрывами и пальбой. Я просыпаюсь, радостный и возбужденный.
Как хорошо быть любящим сыном, как приятно любить отца, если он бухгалтер, если он пролетарий умственного труда, а не раввин[132].
Та же тема — в «Золотом теленке».
— У него, что же, родители не в порядке? Торговцы?
Чуждый элемент?
— Да и родители не в порядке, и сам он, между нами говоря, имел аптеку. Кто же мог знать, что будет революция? Люди устраивались, как могли…
— Надо было знать, — холодно сказал Корейко.
— Вот и я говорю, — быстро подхватил Лапидус, — таким не место в советском учреждении (Т. 2. С. 53).
«Вот наделали делов эти бандиты Маркс и Энгельс!»— говорят в «Золотом теленке» знакомые некоего Побирухина, вычищенного из учреждения по второй категории[133]. Критики, писавшие об Ильфе и Петрове как об обличителях «пережитков капитализма», склонны были видеть в этих словах насмешку над обывателями, брюзжащими в очередях[134]. Однако «соль» остроты здесь вовсе не в «обывателях». Ильф и Петров имели некоторое представление о Марксе и Энгельсе, и они явно не были уверены в том, что идея увольнения Побирухина по второй категории действительно принадлежала классикам марксизма. Аналогичные сомнения мы встречаем даже у такого далекого от марксизма их современника, как Михаил Булгаков: «Разве Карл Маркс запрещал держать на лестницах ковры? Разве где-нибудь у Карла Маркса сказано, что второй подъезд Калабуховского дома на Пречистенке следует забить досками и ходить через черный двор?» («Собачье сердце»).