В то же время оно не только прочло Гоголя и Лермонтова, но перелистывает иногда и не столь крупных писателей, заглядывает даже в журналы. В чем же упрекают его? – Разве в том, что оно не проглатывает всего, что производит досужество российских сочинителей? – Ну, за это надо извинить высшее общество: оно немножко деликатно и боится индижестии{10}… Но оно не говорит по-русски? – Правда; и это оттого, что, как сказал Пушкин,
Доселе гордый наш язык
К почтовой прозе не привык{11},
и оттого, что он еще менее привык к разговору: местоимения его такие длинные, например, который, без которого между тем нельзя составить фразы; а его причастия, и действительные и страдательные, так долговязы, главное же – так отзываются «высоким слогом»; его фраза так пахнет книгою.
Для устранения всех этих препятствий еще очень мало сделано и высшим обществом и литературою, но «мало» не значит еще «ничего». Немного сделано, но уже делается: с одной стороны, высшее общество, все больше и больше читая по-русски, естественно, больше и говорит по-русски; а когда русская литература будет ежегодно производить хорошего и интересного столько же, сколько ежегодно производит французская литература, или хоть около того, – тогда наше высшее общество будет и читать и говорить по-русски, без сомнения, больше, чем по-французски. А то ведь, согласитесь сами, – две или три, много-много пять порядочных повестей в год, роман в иной год да десяток журналов, которые больше чем наполовину наполняются переводами и из которых разве только два удобны для чтения, – согласитесь, что такая литература, если только она и в самом деле – литература, немного времени возьмет у самого жадного до чтения, но хотя немного разборчивого читателя. С другой стороны, русская литература теперь на доброй дороге для того, чтоб выработать из языка книги язык общества и жизни. Она давно уже стремится к этому, – с тех пор, как заговорили о важности так называемой легкой поэзии и легкой литературы{12}. Перебирая наших деятелей в этом отношении, пропустим Сумарокова, Богдановича, даже Хемницера и начнем с Фонвизина, потом упомянем Крылова и Дмитриева (басни и сказки; в особенности «Модная жена»); от них перейдем к бессмертному созданию Грибоедова «Горе от ума», к «Евгению Онегину» и «Графу Нулину» Пушкина, причем упомянем о прозаических опытах Пушкина (преимущественно об «Арапе Петра Великого»). С Гоголя начинается новый период русской литературы, которая, в лице этого генияльного писателя, обратилась преимущественно к изображению русского общества. Пуристы, грамматоеды и корректоры нападают на язык Гоголя{13}, и, если хотите, не совсем безосновательно: его язык точно неправилен, нередко грешит против грамматики и отличается длинными периодами, которые изобилуют вставочными предложениями; но со всем тем он так живописен, так ярок и рельефен, так определителен и точен, что его недостатки, о которых мы сказали выше, скорее составляют его прелесть, нежели порок, как иногда некоторые неправильности черт или веснушки составляют прелесть прекрасного женского лица. Возьмите самый неуклюжий период Гоголя: его легко поправить, и это сумеет сделать всякий грамотей десятого разряда; но покуситься на это значило бы испортить период, лишить его оригинальности и жизни. Гоголь дал направление прозаической литературе нашего времени, как Лермонтов дал направление всей стихотворной литературе последнего времени. И направление, данное Гоголем, особенно плодотворно для литературы и для языка, которые поэтому учатся и научатся хорошо говорить о простых вещах, и уже не поучать, как прежде, торжественно и, важно публику, а беседовать с нею. С другой стороны, еще с появления «Московского журнала» и «Вестника Европы» Карамзина наша журнальная литература оказала стремление объясняться с публикою не парадным языком книги, а живым языком общества. Но Карамзин не долго действовал на журнальном поприще, – и потому только с появления «Московского телеграфа» начинается период настоящей журнальной деятельности, полезной и для общества и для языка. И нельзя сказать, чтоб в этом отношении журналистика наша не сделала с тех пор значительных успехов.
Но как бы ни был язык неразвит и необработан, – он все же ведь имеет свой гений, свой дух, свои законы и свои, только ему свойственные, характер и физиономию: исследовать, определить, – словом, привести их в ясное сознание, есть дело грамматики. Взглянем же на то, что сделала у нас для языка грамматика. Сначала, подобно русской поэзии и русской литературе вообще, русская грамматика нисколько не была русскою, но представляла какой-то странный сколок с латинской, французской и немецкой грамматики. Наши грамматисты, от Мелетия Смотрицкого до Ломоносова и бывшей академии Российской, составляя русскую грамматику, как будто ничего другого не делали, как только переводили латинскую, – и потому они в русских глаголах, кроме трех времен – настоящего, прошедшего и будущего, действительно существующих, нашли еще неопределенное прошедшее (преходящее), совершенно прошедшее, давно прошедшее, неопределенное будущее, совершенное будущее и другие и при каждом глаголе открыли по нескольку неокончательных наклонений. Также неудовлетворительна была грамматика, изданная Российской академиею{14}. Впрочем, за это облатынение русской грамматики не должно строго судить наших старинных грамотеев: вся их вина состояла в том, что они начали с начала, по естественному ходу человеческого ума. Вследствие реформы Петpa Великого у нас все русское неизбежно должно было обыностраниться. Наконец, знаменитый лингвист, немец Фатер, первый проникнув в особенные свойства русских глаголов, положил твердое основание русской грамматике, по крайней мере, сделал ее возможною. Он доказал, что совершающееся в глаголах других языков посредством множества времен у нас делается через виды, что каждый русский глагол имеет несколько видов, что каждый вид имеет только одно неокончательное наклонение и что глаголы неопределенного и многократного вида имеют три времени – настоящее, прошедшее и будущее, а глаголы совершенного (или определенного) и многократного вида имеют только два времени – прошедшее и будущее (последнее спрягается совершенно так, как настоящее время глаголов неопределенного и многократного видов){15}. Об этом самом писал покойный профессор Болдырев, которого обвиняли в том, что он присвоил себе мысли Фатера{16}. Справедливо ли это, мы решить не можем, а лучше скажем, что профессор Болдырев написал еще прекрасное рассуждение о степенях сравнения русских прилагательных, в котором доказал, что степень, которую принимали за превосходную и которая оканчивается на айший и ыйший, есть, напротив, сравнительная степень полной формы прилагательных, тогда как степень, которая одна считалась сравнительною и которая оканчивается на ѣе, ѣй и е, есть только сравнительная усеченной формы прилагательных{17}. Потом мы помним еще небольшую, но дельную статейку профессора И. И. Давыдова «О порядке слов»{18}. Имя г. Востокова по справедливости должно быть упоминаемо с почетом, как автора лучшей доселе русской грамматики. Но все это – не корень, не начало. Прежде составления грамматики необходимо аналитическое исследование русского языка, глубокое проникновение в анатомию, в физиологию, в тайну организма языка. Надо начать с звука, с буквы. Это и сделал знаменитый филолог наш, Г. П. Павский, который один стоит целой академии. Его «Филологическими наблюдениями над составом русского языка» положено прочное основание филологическому изучению русского языка, показан истинный метод для этого изучения{19}. Это превосходное сочинение еще не кончено; но мы знаем из верного источника, что последняя, шестая, часть его приводится к окончанию автором и вместе с четвертою и пятою не замедлит поступить в печать. Первые три части этого творения уже все распроданы и выйдут вторым изданием, когда окончатся печатанием три последние части. Это успех, успех блестящий и славный тем более, что у нас нет еще публики для ученых сочинений и что журналы не оценили великий труд о. Павского как следует, – а не оценили потому, что для него, как сочинения совершенно самобытного и оригинального, которое первое полагает основание русской филологии, не нашлось ценителей, достаточно сильных для подобной оценки. Но придет время, когда сочинение о. Павского сделается классическою и настольною книгою для всякого ученого, который посвятит себя изучению русского языка. Уже и теперь плоха и ничтожна была бы самая хорошая грамматика, которой автор, при ее составлении, много и крепко не посоветовался бы с «Филологическими наблюдениями над составом русского языка».