В канун Октября разочарованные в революции, отрекшиеся от своего прошлого правонароднические литераторы отвергали принцип революционного переустройства мира. Н.Чаадаев в романе «Предтеча» (1917) выдвинул в противовес пролетарской революции идею возрождения общества через «научную» переделку духовного мира индивидуальной личности. Победа пролетарской революции вызвала кулацкие нападки на большевиков, якобы вознамерившихся уничтожить крестьянство («Путешествие моего брата Алексея в страну крестьянской утопии» И.Кремнева, 1920). Вышвырнутый за рубеж белый генерал П.Краснов в фантастическом романе «За чертополохом» (Берлин, 1922) изливал желчно-голубыми чернилами несусветную маниловщину насчет возрождения России через… самодержавие, разумеется, «гуманное» и «справедливое».
Буржуазные интеллигенты боялись, чтобы в будущем советский строй не «проинтегрировал» личность, во имя абстрактных интересов государства. Роман Е.Замятина «Мы» (написан в 1922, издан за границей в 1925 г.), как писал А.Воронский,[116] изображал коммунизм в кривом зеркале. Марксисты-ленинцы всегда подчеркивали, что цель коммунизма — отнюдь не растворение отдельного человека в безымянном «интеграле» масс, а, напротив, гармония «я» и «мы»; что коммунисты считают свое учение не раз и навсегда данной истиной («последним нумером», по терминологии Замятина), за которой прекращается всякое развитие, но руководством к действию, которое подлежит непрерывному совершенствованию в соответствии с ходом жизни (например, постепенный переход диктатуры пролетариата в общенародное государство).
Роман «Мы» был одной из первых антиутопий XX в., возникших как фантастическое опровержение коммунистического учения, сеявших неверие в «эту утопию». Антиутопию следует отличать от романа-предупреждения. В последнем экстраполируются действительно отрицательные социальные явления и опасные тенденции научно-технического прогресса. В «Машине времени» Уэллса и «Республике Южного Креста» Брюсова доведены до логического конца антигуманистические абсурды капиталистических противоречий. В романе «Божье наказание» (1939) Уэллс показал преодоление личной диктатуры в социально-освободительном движении.[117]
Замятин нарисовал свою сатиру по трафарету «левых» коммунистов и прочих вульгаризаторов марксизма-ленинизма. Не случайно «культурная революция» Мао Цзе-дуна кажется списанной с этого пасквиля.
Если появление в русской литературе утопий, как отмечал в 1912г. П.Сакулин, было симптомом надвигающейся революции, то антиутопия знаменовала наступление контрреволюции и разгул скептицизма разных оттенков.
Частица «анти» характеризует не только политическую направленность, но и отношение антиутопии к науке. Чаадаев, отказываясь от революционной борьбы и переделки сознания народных масс в новых социальных условиях, делал ставку на инкубаторное воспитание гениальной элиты. «Самураи утопии» (выражение Уэллса) и должны были, по его мнению, преобразовать русскую действительность. Высокогражданственный же интеллект им должен был обеспечить таинственный «умород». В романе Чаадаева было всего понемногу: и от толстовской идеи самоусовершенствования, и от уэллсовского интеллектуального элитизма, и от народнического мессианства, и от мистического мещанства Крыжановской.
Кремнев, мечтая о ниспровержении диктатуры рабочего класса, возлагал надежду на «крестьянские пулеметы» и прочую военную технику, а так как в кулацкой республике, естественно, не предполагалось промышленного рабочего класса, то пулеметы, очевидно, должны были произрастать на грядках вместе с огурцами. Отражая агрессию советской (!) Германии, кулацкая Россия сметает врага тропической силы ливнями. Их создают гигантские ветроустановки, а циклопическую энергию ветрякам подают, вероятно, опять же какие-нибудь буренки.
Генерал-писатель Краснов додумался до воздушных кораблей из листового железа. Подъемную силу им сообщает газ в 500 (!) раз легче воздуха. Царь велел покрыть кулацкие избы негорючим составом, и теперь избяная Россия (гигантский взлет воображения!) застрахована от пожаров. Наверно в благодарность за такую реформу мужики терпеть не могут слова «товарищ». Фантазия Краснова, пожалуй, уникальна: слепая ненависть и махровая мистика — единственные опоры этой белой утопии,
* * *
На другом полюсе утопического жанра были «Аэлита» А.Толстого, «Красная звезда» А.Богданова (переизданная в 1918г. и очень популярная в то время), «Страна Гонгури» (1922) В.Итина, «Грядущий мир» (1923) и «Завтрашний день» (1924) Я.Окунева. Эти произведения — разные по художественному уровню, жанру, стилю, читательскому адресу. Романтическое прославление очистительного пламени революции в «Аэлите» не спутаешь с драматическим лиризмом «Страны Гонгури». Интеллектуальное утверждение социалистического идеала в «Красной звезде» не похоже на приключенческий калейдоскоп романов Окунева. Но всем этим утопиям присущ оптимистический пафос. Безнадежный же пессимизм кулацких, монархистских, эсеровских, анархистских утопий сравним разве что с их безнадежной реакционностью.
Зачинатели советской социальной фантастики не только противопоставляли энтузиазм победителей отчаянию побежденных — они ставили на место прежней мечты убежденность — убежденность в том, что начинают сбываться чаяния провозвестников счастья человечества. Революционный оптимизм ранних советских утопий был эмоциональной проекцией современности в будущее.
Старая утопия получила свое наименование от вымышленного Томасом Мором острова, и это слово, обозначавшее идеальное общество, сделалось вместе с тем синонимом несбыточной мечты. Ни один социалист-утопист не в силах был указать реальный путь в свою идеальную страну (не оттого ли ее укрывали на легендарных островах?). Сила старого утопического романа была в другом: он противопоставлял гумманистический идеал существующей несправедливости и тем самым заострял отрицание социального зла.
Для утопического романа становление научного социализма Маркса-Энгельса-Ленина имело важные последствия. Потеряли значение «предвиденья», построенные в полном смысле на утопической основе. Даже романисты, далекие от марксизма, не смогли не учесть в своих прогнозах марксистской революционной теории и практики. В переведенном в России в 10-х годах XX в. романе «Заброшенный в будущее» австрийский экономист Т.Герцка приурочил мировую социальную революцию не к отдаленному будущему, а к 1918г. В.Моррис написал «Вести ниоткуда» (1890) в полемике с популярной реформистской утопией Э.Беллами «Взгляд назад» (1888), рисовавшей социализм как регламентированное царство мещанина (из подобных сочинений и черпали свое вдохновение авторы антиутопий). Зигзагообразная и во многом реформистская концепция утопических романов Уэллса все-таки опиралась на идею гармонии коллективизма с индивидуальной свободой. Еще радикальней была установка на революционное утверждение социализма в романе социал-демократа Богданова «Красная звезда».
Марксистский анализ загнивания капитализма осветил социально-фантастическому роману путь научной критики капитализма; марксистское же предвидение инволюции капитализма подготовило появление жанра романа-предостережения. И, наконец, самое главное: чем больше претворялось в жизнь учение научного социализма, тем очевидней делалось, что ценность социальной фантастики перемещается с критики и отрицания зла — к утверждению и обоснованию идеала. Эпоха научного социализма и пролетарской революции обратила утопический роман к действительности как первоисточнику социальной фантазии. Делалось очевидным, что облик будущего должен быть выведен не только из умозрительной теории, но и из практики социалистического строительства.
Для утопического романа век идеалистического романтизма сменился веком реалистической романтики. Но, как ни парадоксально, волна реализма влила в ранний советский утопический роман новую романтическую струю.
Для нашей социальной фантастики 20-х (и отчасти 30-х) годов характерно своеобразное сочетание темы будущего с злободневной современностью. Первые советские утопии писались под свежим впечатлением гражданской войны. Невозможно было рисовать картины будущего без того, чтобы не откликнуться на сегодняшнюю борьбу за это будущее. К тому влекло и ожидание мировой революции. Всеобщее восстание против капитала страстно призывали, его назначали на завтра, в крайнем случае на послезавтра… И намерение фантаста заглянуть в коммунизм нередко выливалось в романтизацию «последнего и решительного» боя.
Для создания картин будущего, в которых учтен был бы реальный опыт великого Октября (существенное отличие от гипотетических утопий прошлого!), фантасты, однако, не располагали в то время ни достаточным жизненным материалом, ни глубоким знанием теории коммунизма, ни соответствующей художественной традицией.