а Чичиков «прочитал даже какой-то том герцогини Лавальер, отыскавшийся в чемодане, пересмотрел в ларце разные находившиеся там предметы и записочки, кое-что перечел и в другой раз…» (VI, 211). Наконец, и тот, и другой герой «свои покои <…> оставляет». Онегин, как известно,
Примчался к ней, к своей Татьяне,
Чичиков же первый визит «намерен был сделать губернатору. Дорогою много приходило ему всяких мыслей на ум; вертелась в голове блондинка, воображение начало даже слегка шалить, и он уже сам стал немного шутить и подсмеиваться над собою» (VI, 212). Но в доме своего предмета каждый из них терпит полное фиаско.
С «Евгением Онегиным» связано еще одно знаменитое произведение, подобным же образом трансформированное в «Мертвых душах». Если сравнить описание деревни, «где скучал Евгений», с обстановкой, окружающей гоголевского Плюшкина, соответствий найдется не так уж много. Главные из них: «огромный, запущённый сад» в поместье Онегина и аналогичный – у гоголевского героя; ветхость обстановки в домах того и другого персонажа (у Пушкина:
Всё это ныне обветшало,
Не знаю право почему…
– и детальная разработка той же темы у Гоголя). Эти аналогии можно было бы признать за чистую случайность, если бы не совпадение самое примечательное: наименование дома, в котором живет герой, замком. У Пушкина:
Почтенный замок был построен,
Как замки строиться должны…
(Гл. 2, II)
У Гоголя: «Каким-то дряхлым инвалидом глядел сей странный замок, длинный, длинный непомерно» (VI, 112).
Употребление слова «замок» в значении «помещичий дом» – специфически пушкинское. У Гоголя мы нигде, кроме приведенного случая, не найдем ничего подобного. У Пушкина же – с легкостью. Не говоря уже о вторичном употреблении этого слова в седьмой главе «Евгения Онегина»
(Но прежде просит позволенья
Пустынный замок навещать…),
можно вспомнить одно из писем Пушкина, где он назвал непритязательный деревянный дом своих соседей по имению «Тригорским замком» (подлинник по-французски: château de Trigorsky).[109] Столь же мало заслуживающий это название усадебный дом Аракчеева в одном из набросков стихотворения «Недвижный страж дремал на царственном пороге…» фигурирует как «замок Грузина».[110] В «Барышне-крестьянке» также найдем: «„Дома ли Григорий Иванович?“ – спросил он, останавливая свою лошадь перед крыльцом прилучинского замка».[111] Поэтому слово «замок» в «Мертвых душах» следует признать явным свидетельством следования за текстом «Евгения Онегина». Дело, однако, этим далеко не исчерпывается.
Известно, что исходная ситуация в романе Пушкина – приезд молодого наследника в имение к умирающему дяде – иронически спроецирована на начальный эпизод романа Ч. Р. Метьюрина «Мельмот Скиталец». И если мы сравним описания усадеб, куда приезжает наследник, в обоих романах, окажется, что пушкинские «запущённый сад» и «Всё это ныне обветшало», так же как и «Лет сорок с ключницей бранился», созвучны не только гоголевскому тексту, но и содержанию первых глав «Мельмота Скитальца». Таким образом, в шестой главе своей поэмы Гоголь следует и за Пушкиным, и за Метьюрином; свидетельством же посреднической роли Пушкина может служить характерное слово «замок», поскольку в романе английского писателя – как в подлиннике, так и во всех переводах, которыми мог пользоваться Гоголь, – жилище старого Мельмота обозначено словом «дом».
Текст «Мертвых душ» убеждает в том, что Гоголь не только уловил пушкинские «отсылки» к «Мельмоту», но и последовал им уже самостоятельно. И одним из литературных прототипов гоголевского Плюшкина, вне всякого сомнения, стал образ Мельмота-дяди. К сожалению, в исследовательской литературе оставлены без внимания как раз самые неотразимые свидетельства зависимости гоголевского героя от образа старого Мельмота. Это целая серия полностью совпадающих деталей, причем отсутствующих у Пушкина: заколоченные окна в доме, постоянно запертые ворота усадьбы, куча ломаной мебели и всяких ненужных вещей в комнате героя, давно остановившиеся часы, вплоть до идентичности почерка обоих скупцов, экономивших при письме бумагу.
Сюжетная близость особенно наглядно выявляет эстетическое новаторство Гоголя. Все три старика в интересующих нас произведениях поставлены их авторами перед лицом смерти. Но превращение онегинского дяди в «дань готовую земле» не несет в себе никакой проблемы: просто в романе становится одним персонажем меньше. Иначе у Метьюрина и Гоголя. Смерть героя Метьюрина ужасна потому, что сопряжена с появлением его предка, который в свое время продал душу дьяволу, а это не предвещает старику в ином мире ничего хорошего. В сюжете «Мертвых душ», если оставить в стороне символический подтекст, подобные ужасы, конечно, невозможны. Плюшкин просто к старости растерял все добрые человеческие качества, полученные им от природы. Размышления Гоголя о предстоящей физической смерти героя вообще лишены мрачной окраски, он предвидит только радость наследников. Но трагедия прижизненной, душевной смерти Плюшкина во всем своем прозаизме едва ли не ярче и страшней, чем трагедия умирающего Мельмота.
У каждого из трех владельцев имения есть племянник. Правда, по утверждению Плюшкина, его племянник – фиктивный. Это капитан, который называет Плюшкина дядюшкой «и в руку целует, а как начнет соболезновать, вой такой подымет, что уши береги. С лица весь красный, – говорит о нем Плюшкин, – пеннику, чай, насмерть придерживается» (VI, 122). Уже в романе Пушкина отношения дяди и племянника переведены в нейтрально-бытовой план, далекий от какой-либо таинственности, присутствующей у Метьюрина. Но краснорожий плюшкинский капитан бьет наповал обоих своих предшественников, профанируя в равной мере и мистическую фантастику, окружающую фигуру молодого Мельмота, и эстетическую безукоризненность образа Онегина.
Поэма Гоголя переключала внимание общества с ужасов, придуманных романтиками, на реальные ужасы повседневной жизни, эстетизированному злу противопоставляла зло пошлости и мелочности. В этом плане переосмыслен в «Мертвых душах» и сюжет «Пиковой дамы». Гоголь наделил Чичикова не только наполеоновским профилем, сближающим его с Германном, но и еще более «неодолимой силой характера»: «… он показал терпенье, пред которым ничто деревянное терпенье немца, заключенное уже в медленном, ленивом обращении крови его» (VI, 238). Однако традиционные достоинства романтического героя писатель срастил в образе Чичикова с чертами «низкопоклонника и дельца» Молчалина и тем сразу же снял вопрос о какой-либо импозантности своего персонажа.
Снижены по сравнению с «Пиковой дамой» и все детали интриги. Губительную роль, которую в судьбе Германна играет старая графиня – образ, балансирующий между реальностью и фантастикой и романтизированный самой этой своей загадочностью, не говоря уже о ее былом амплуа «La Vénus moscovite», – по отношению к Чичикову исполняет «дубинноголовая» Коробочка. Перепуганная, не продешевила ли она с мертвыми душами, в ту самую ночь, когда Чичиков после потрясения, пережитого на балу, «сидел в жестких своих креслах, тревожимый мыслями и бессонницей, и пересвистывались вдали отдаленные петухи» (VI, 176), – она явилась в город (заметим попутно, что, имитируя пушкинскую ситуацию, Гоголь не упускает случая вставить эпизод с будочником, казнящим на ногте зверя) и своими дальнейшими действиями невольно расстроила всю чичиковскую авантюру.
Указавший на зависимость сюжета «Мертвых душ» от пушкинской повести Андрей Белый отмечает следующие текстуальные совпадения между ними: «„… Пиковая дама усмехнулась“ («Пиковая дама»). „Чичиков заметил, что многие дамы переглянулись… с какою-то злобною, едкою усмешкою, и в выражении… лиц показалось что-то двусмысленное… “ <…>
„«Старуха!» – закричал он в ужасе“ («Пиковая дама»).
„«Проклятая старуха!» – восклицал Чичиков-Герман в третьей главе“».[112]
Отметим и другие случаи переработки пушкинского материала у Гоголя. Германн не без пафоса восклицает перед старой графиней: «Вы можете составить счастие моей жизни, и оно ничего не будет вам стоить…», – никак не обнажая того отождествления высокого понятия человеческого счастья и низменного – денег, которое скрыто присутствует в его словах. Чичиков же в своей реплике после встречи с губернаторской дочкой просто и бесхитростно выводит этот скрытый смысл наружу, усугубляя цинизм высказывания соответствующей лексикой: «Ведь если, положим, этой девушке да придать тысячонок двести приданого, из нее бы мог выдти очень, очень лакомый кусочек. Это могло бы составить, так сказать, счастье порядочного человека» (VI, 93).