Однако ж, Борис Евсеев не был бы истинно современным писателем, если б в качестве альтернативу злу предложил эдакого Павку Корчагина от добра. Это было бы прежде всего неправдой. Он находит в русской истории куда более верное средство против уродства — юродство. В рамках небольшой статьи нет возможности подробно об этом распространяться. Достаточно сказать, что юродство как форма духовного спасения вовсе не есть нечто старое, сугубо историческое. Значительных юродивых в ХХ веке оказалось едва ли не больше, чем в ХIХ-м. В юродивые уходили епископы, как это сделал, например, отец Варнава (Беляев), автор капитальнейшего труда «Основы искусства святости». Оттенок юродства несомненно виден и в жизни позднего Толстого, и в поведении многих советских писателей (Шаламов, Глазков, Пастернак).
В повести Бориса Евсеева, как и в «Баране», происходят невероятные события. Например, одним из ключевых персонажей является зомбированный петух-киллер. Примерно половина сюжета отводится психиатрической клинике, являющейся частью всемирного «заговора» уродов против юродов.
Все это было бы очень сомнительным, если бы не художественный талант Бориса Евсеева, способного виртуозно реализовывать в образах самые дерзкие метафизические намеки и параллели. И даже если читатель не пожелает в них «вчитываться», не останется в дураках. Он прочтет грустную историю о том, как трудно идет к христианской вере обычный московский человек. Сколько опасностей стоит на его пути. Сколько темного, но и светлого в современной жизни.
Современные писатели не вытягивают современный Роман. Именно Большой Роман. Листов эдак на тридцать-сорок (чтобы у быстроногих членов жюри скулы свело), с частями и главами, прологом и эпилогом, разнообразным перемигиванием писателя с читателем, которого он знает в лицо, с несколькими сотнями героев, наших, простите за банальность, современников и так далее. Роман, в котором играли б в шахматы детектив, мелодрама, мистика, общественный анализ.
Одной из попыток такого Романа стали «Отреченные гимны» Бориса Евсеева. Это очень серьезная попытка прорыва в новый современный Роман. То есть Роман глубокий, содержательный, национальный (русский, попросту говоря), но и — читабельный и завлекательный.
По скверной критической привычке, скажу сперва о главном недостатке. Поразительно, но Евсеева подвело его главное достоинство — «языкатость». Лингвистически он чрезвычайно богатый и изощренный писатель, но иногда слишком уж мощные вздохи и выдохи на большом пространстве могут стеснять дыхание. Сквозь языковую плотность этого романа я прорвался только со второй попытки, но я какой-никакой профессионал и уже знаком с манерой Евсеева. А просто читатель?
Но в целом это очень весомая заявка, пожалуй, самая весомая за последнее время. 1993-й год, сотни персонажей, парадоксально найденная мистическая подоплека известных событий, гротесковое обыгрывание реальных людей и образов, сложившихся социальных и политических мифов, напряженнейший мелодраматизм любовной истории и т. д.
И это — только первый план. На втором плане описание мытарств человеческой души на том — да-да! — свете. Евсеев решился на это и победил. Вот тут его «языкатость» развернулась во всю силу, засияла, заиграла. С этих страниц реально веет огнем и стужей. Соотнесение себя с персонажем (ибо мытарства одни на всех, как грехи) вызывает ужас, сочувствие, заставляет на время забыть о процессе чтения, потерять контроль над воображением.
Жаль, что роман Евсеева будет сложно перевести на иностранные языки. А надо перевести. Ведь стыд и срам представлять современную русскую романистику за рубежом в виде одного Сорокина и Сорокина!
2001–2002
Борис Екимов. Сердце мое…
В последнее время я прихожу в ярость, когда слышу о большом русском писателе, что это, мол, прежде всего не художник, а публицист. Что это, мол, не художник в чистом виде, а очеркист или общественный трибун. Больше того, в последнее время мне категорически не нравится, когда слишком многозначным словом «художник» подменяют внятное понятие «писатель», т. е. человек, владеющий даром письменного слова в какой бы то ни было форме.
Я слышал это и о Солженицыне. В том числе и от тех, кто себя считает «художниками». «Он — великий публицист, но — не художник», — слышу я произносимое через опущенную нижнюю губу.
Ради Бога! Пусть — публицист! Но поймите вы, эстетические маломеры, что даже его публицистика в чистом виде гораздо художественнее ваших чистых «художеств». Она ярче, живее, динамичнее, выразительнее, в ней больше образов, она лексически богаче ваших так называемых романов о собственных психических комплексах. Она жива спустя много лет, а ваши «художества» умирают на второй день после присуждения «Букера». И конечно, только писатель с таким чистым и мощным публицистическим даром мог написать «Ивана Денисовича», «Матренин двор», «Раковый корпус», «В круге первом». Только писатель с такой редкой способностью страстно отзываться на трагические запросы реальной жизни мог создать принципиально новые художественные формы: «Архипелаг ГУЛАГ» и «Красное колесо», которые и сравнить-то с не с чем. Только он мог сделать из мемуаров роман — «Бодался телёнок с дубом», ведь это именно новая романная форма, и здесь я соглашусь даже с Борисом Парамоновым, с которым почти всегда не согласен.
То же самое я порой слышу о Борисе Екимове. «Ну, какой он художник? Он — очеркист. Что увидел, то и описал. О чем с кем-то на донском хуторе поговорил, то и пересказал. Какие-то колхозы, фермеры… Какой-то мальчонка, заменивший умершую учительницу… Какой-то Пиночет, сын старого председателя, взявший на свою погибель погибающий колхоз… А остальное — очерки про Дон, про степь, про травы, про ловлю рыбы и как ее приготовить «на сене»… Очеркист. Не художник».
И как объяснить этим людям, особенно если они сами писатели, великую формулу Ницше: «Искусство есть жизнь, которая сама врезается в жизнь». Как объяснить им двусоставную глубину этой формулы: во-первых, искусство есть жизнь (сама по себе жизнь, сама по себе чудо, не мертвое, не сделанное, а рожденное), и, во-вторых, это жизнь, которая возвращается в первичную жизнь, в свою очередь, нечто в ней рождая. «Путем зерна», — коротко и гениально высказался об этом Владислав Ходасевич.
В этом, безусловно, есть нечто эротическое. Не в буквальном смысле (хотя и этого большой писатель в праве не избегать, как Бунин), а в мистическом, таинственном и недоступном для «грязного» зрения.
Что же касается публицистики… Да, Борис Екимов — публицист. Он единственный из современных больших русских писателей взял на себя ответственность быть хроникером и советчиком в той области русской жизни, которую другие чистые «художники» брезгливо отмели от себя левой ногой. Несколько лет по просьбе Сергея Залыгина, а потом и Александра Солженицына он вел в «Новом мире» «колхозные очерки», рассказывая о самом главном и, безусловно, трагическом событии в современной деревне — расколлективизации. Пока умственно пьяные публицисты топтались на понятии «колхоз», откровенно издевались над ним, Борис Екимов трезво рассказывал, что происходит с современной деревней, в какие новые потрясения она ввергнута умственно пьяными правителями и их подголосками.
Происходили и происходят с деревней события не менее важные, чем в 1861 году, когда отменили крепостное право, чем после 1917 года, когда уничтожили помещичье землевладение, чем в 30-е годы, когда крестьян, которым раздали землю без выкупа, сначала ограбили, а затем согнали в коллективные хозяйства. Но через десятилетия и в этих коллективных хозяйствах как-то сам собой сложился свой жизненный уклад, свои правила игры и своя особая коммуникабельность.
И — снова разворот на 180 градусов. Сломали хребет председательской власти, напоминавшей прежнюю власть помещика разве что тем, что «каков помещик, таково имение», «каков председатель, таков и колхоз». Но только не мог этот «помещик» ни с гостями музицировать, ни в столичных театрах культурно проветриваться, ни, тем более, проданное зерно в Висбадене в рулетку проиграть. Работать от зари до зари, как толстовский Левин — мог. Но, скорее, не по нравственной инициативе, а потому что с него самого в обкоме семь шкур драли…
Плохой был уклад. Но — сложился. И снова — разодрали, не спросив желания тех, кому снова без выкупа даровали землю.
Кто кричал о недостатках, о скороспелости отмены крепостного права? Писатели. И не просто писатели — лирики. Враги, антагонисты — Фет и Некрасов. Кто написал гениальные очерки «Земли! Земли!» о том, что нельзя без выкупа отдавать землю, что это фикция, произвол и, в конце концов, приведет к новому насилию над крестьянином? Опять писатель. Короленко. Кто ярче, глубже всех отобразил трагедию коллективизации? Писатели. Белов, Можаев, а первым — Шолохов или, если угодно, тот, кто напечатан под этим именем. А вот о четвертом хребетном надломе крестьянской жизни едва ли не один-единственный Борис Екимов писал. И в очерках и в повести «Пиночет».