В издательстве «Махаон» вышел роман известного драматурга и прозаика Евгения Гришковца «Асфальт». «В авторской редакции» и тиражом 50 000. Уже несколько месяцев этот роман прочно занимает первые позиции на витринах книжных магазинов.
Карьера Евгения Гришковца началась с того, что он возле буфета Театра Советской армии исполнил свой моноспектакль «Как я съел собаку». Слушали его, по его же воспоминаниям, 17 человек. Жевали бутерброды, а слушали про собаку. Понравилось. Спектакль, правда, был приятный. Поднимал настроение. Интересно, что показывали в тот день в Театре Советской армии? Неужели «Оптимистическую трагедию»?
С некоторого времени Гришковец из драматургов уверенно перешел в прозаики. И здесь, на первых порах, не без удовольствия читались его довольно милые рассказы и повести. Очень симпатичный сборник рассказов «Планка». Например, рассказ о том, как человек мечтал попасть в Париж, наконец, попал туда и все два дня сладко проспал в гостиничном номере. В Москве были проблемы со сном. А в Париже выспался, как у бабушки на деревне. Приятный во всех отношениях рассказик.
Нельзя сказать, что Гришковец — выдающийся стилист. Но свой стиль у него, определенно, есть. Ну, может быть, не совсем свой и даже не совсем стиль, но своя манера у Гришковца существует. Правда, не без манерности, но — в легкой форме. Бывают ведь тяжелые формы манерности, которые, впрочем, при редком стечении обстоятельств времени, личности, Божьего дара, могут перерастать чуть ли не в гениальность. Игорь Северянин. Но это не для Гришковца. Это для него слишком нахраписто, слишком как бы «по-русски», а Гришковец позиционирует себя как европейский писатель в русском контексте. Чуть-чуть Чехов, чуть-чуть Газданов, чуть-чуть что-то еще — вот и вышел Гришковец, приятный во всех отношениях.
«Над Москвой он в небе бесконечности не чувствовал никогда. Этой бесконечности в московском бледном, подсвеченном массой огней небе вовсе и не было. Зато он иногда мог почувствовать пугающую и тем самым сладкую и жуткую бесконечность в самих московских огнях».
Своего рода рекламный ролик стилистической манеры Гришковца на обложке книги. Надо признать, очень миленький кусочек хорошенькой прозы. Только очень неприятный человек задумается над тем, что если герой «никогда» не чувствовал бесконечности в московском небе, то, значит, он занимался этим очевидно бессмысленным делом (пытаться почувствовать бесконечность в небе над Москвой), как минимум, несколько раз кряду. Только очень недобрый критик обратит внимание, что «вовсе и не было» это тавтология, потому что как еще можно «не быть»?
Но это все мелочи. В первом романе Гришковца есть несомненные достоинства. Он умеет передать ощущение современной Москвы и переживания человека из провинции, ставшим ее (столицы) частью. Он умеет метко обрисовать случайные характеры, передать чувство ревности, грамотно описать типическое похмелье, умно разделить людей на тех, которых любят дети, и тех, которые любят детей, но не знают, что с ними делать. То есть достоинства романа Гришковца — опять-таки в мелочах, которые вполне уравновешивают такие же мелкие недостатки.
Главный герой романа Миша (просто Миша) посредством автора пересказывает нам все свои приятные и неприятные ощущения по части обоняния, осязания, зрения, слуха и вкуса. А также по части перепадов настроения, связанных с едой, выпивкой, одеждой, потерей дорогого человека и убийства мальчика, которого герой случайно, не желая причинить ему ни малейшего беспокойства, в детстве столкнул с крыши дома, и мальчик с весьма неприятным звуком шмякнулся об асфальт, доставив Мише массу неприятных воспоминаний на всю оставшуюся жизнь. Это было так неприятно, что герой старается и не вспоминать. Да и мальчик-то был плохой, хулиган, всем приносивший множество неприятностей.
Вот, так сказать, исповедь сына века. «Он любил и довольно часто приезжал в свой офис раньше всех». «Он полюбил эти минуты особенно сильно в последнее время». Или вот — шедевр по части получения удовольствия: Миша «получал удовольствие от того, что без всякого удовольствия читал «Великого Гетсби» Фицджеральда». Но зачем всё это? «Миша в последнее время боролся с тревогами и беспокойствами в себе. Он даже старался не допускать никаких тревожащих его ситуаций».
Беспокойство, однако, случилось. Повесилась самый дорогой человек — Юля. Не любовница (это грубо), а лучший товарищ (это тонко). И вот вроде бы Миша от этого ужасно страдает. Он весьма вяло проводит собственное расследование причин самоубийства, зато невероятно активно занимается восстановлением кислотно-щелочного баланса в собственной раненой душе. Для этого Миша прибегает к множеству ухищрений: от надраться в соплю с приятелями до подарить женщину, в которую сам влюблен, другу Сереже. От попить из носика чайника теплой водички во время бессонной ночи (боже! это была его первая бессонная ночь за много лет!) до покурить на балконе, завернувшись в любимый старый халат. Строго дозируя перерывы между сигаретами, чтобы курение не приносило неприятных ощущений.
Но самое интересное: восстановление кислотно-щелочного баланса в душе происходит в строгих законах соцреализма. Героя спасает не водка паленая, не сигарета проклятая, не любовница коварная и даже не супруга любимая. Спасает — дело! Миша держит фирму, которая делает дорожные знаки и разметки на дорогах. Разметки очень важны в нашей невежливой стране, где все ездят черт-те как! С разметками же так приятно ездить, так приятно, что уже ни о мальчиках убиенных, ни о подругах погибших не вспоминаешь. И вообще, с ними гораздо меньше таких неприятностей, как автокатастрофы…
Спасибо тебе, Миша!
2008
Борис Евсеев: Юроды и уроды
Он принадлежит к той редчайшей нынче породе истинно русских писателей, которые свою «русскость» не декларируют, но выражают судьбой и стилем. О судьбе Бориса Евсеева мне известно немногое, но этого вполне достаточно, чтобы проникнуться к ней уважением. Он классический правдоискатель, то есть, человек органически не способный делать на своем инакомыслии (опять-таки органическом) какую-либо карьеру. Мне известно, что он в свое время «пострадал», но известно ровно настолько, чтобы понять: не стоит расспрашивать человека дальше, его инакомыслие — его личное дело. И пусть это растворяется в писательстве, а не в устном (либо публицистическом, что почти одно и то же) слове. Вообще: говорить о судьбе при живом человеке — не очень-то верно.
Вернее говорить о стиле. Борис Евсеев принадлежит опять-таки к редчайшей породе «работников со словом». Это означает, что слово не служит для него простым передаточным звеном между пишущим и читающим, но в то же время не становится и забавой в руках пишущего. Тем более он не испытывает к слову того садомазохистского «интереса», когда выламываются суставы русской речи (этого, по выражению Бунина, бессмертного дара) ради достижения одинокого эстетического сладострастья. Разумеется, этим сладострастьем может заражаться и читающий. Но это еще не делает его «читателем», но только «проходящим» рядом с текстом или, в крайнем случае, кратковременным соучастником расправы со словом, за которую «проходящий» не несет ответственности. Его «соблазнили», «заинтересовали» — ну и ладно.
Сначала меня поразил рассказ «Баран», напечатанный в «Новом мире». В общем контексте новомирской прозы, очень часто попахивающей нафталином, этот рассказ был страшно современным. Именно страшно, потому что Борису Евсееву вдруг удалось передать жуткое ощущение опасности, разлитой в воздухе времени. Опасности, вот именно логически не объяснимой, когда не знаешь, что может случиться в следующую минуту, а в то же время понимаешь, что может случиться все что угодно. Рассказ был о жертвенном баране, убежавшем в Москве от кавказцев. Беглец возвратился в свои горы, а вот гонявшиеся за ним кавказцы полегли под пулями владельца казино. История невероятная, но мне совершенно ясно, что она не придуманная. Или придуманная ровно настолько, чтобы остаться куском подлинной реальности. Поразило еще — лексическое богатство вещи. Ни одного затертого, проходного слова! Словесное богатство, пожалуй, даже избыточное для пространства одного-единственного рассказа. Но эта избыточность, эта нерасчетливость явно указывали на то, что автор просто не избалован печатным пространством (т. е. грубо говоря, его долго не печатали). Он «настоялся». Именно «настоялся», а не застоялся — громадная разница!
Повесть «Юрод», опубликованная в питерско-московском малотиражном журнале «Постскриптум», подтвердила это впечатление. «Юрод» о войне сумасшедших против юродивых. Весь мир поделился на юродивых и сумасшедших, на юродов и уродов. Картина мрачноватая, в духе Леонида Андреева. Но напрасно в редакционном «постскриптуме» ее назвали «сказкой». Это не «сказка», но очень точная художественная диагностика реальности. Никакие постмодернистские теории никогда не опровергнут антиномической расколотости мира. Бог и дьявол. Добро и зло. Верх и низ. Можно и нельзя. Чтобы от этого избавиться, надо стать уродом, т. е. искривить нравственное зрение. Но и это будет только иллюзией, кратковременной отсрочкой прозрения. Но всякая отсрочка губительна. Никакие магические пассы и скошенные глаза не спасут Хому Брута от неизбежного столкновения со злом лоб в лоб. Зло «играет» до поры до времени, затем ему просто «подымают веки».